Муж Риммы Витальевны адвокат Знаменский действительно рассказывал смешное. Как в сегодняшней «Русской воле» Амфитеатров напечатал фельетон «Этюды». Все пришли в недоумение от набора трескучих, бессмысленных фраз – ни черта непонятно, с ума он, что ли, сошел?
– Звоню автору, – поглаживал эспаньолку Аркадий Львович, до поры пряча улыбку, – спрашиваю: «Что с тобой, Саша, ты не в запое ли?» Он в ответ: «А ты по краешку прочти».
– Как это «по краешку»? – заранее давясь смехом, спросил Марк Константинович. Видимо, его привела в веселость предыдущая история, которой Антон не слышал.
Знаменский, мастер публичных выступлений, вопроса будто не расслышал. Сделал недоуменное лицо.
– Беру газету снова. Верчу так, этак. И вдруг – эврика! Если прочесть первые буквы в каждой строке, сверху вниз, выходит: «Решительно ни о чем писать нельзя». Каково? А цензура прохлопала!
– Скажите, какая отчаянная смелость, – проворчал хмурый Бердышев.
Но отцу хотелось смеяться, и он запрокинул голову, зажмурил от удовольствия запавшие глаза. Лица у всех сделались напряженными. Наблюдать за тем, как смеется Марк Константинович, было страданием – сорвется в кашель или нет?
Антон посмотрел на мать. Она разглядывала костяшки пальцев, тонкие губы плотно сжаты. Будто сейчас разрыдается. Мама – разрыдается? Это было невозможно представить.
Так же тихо он попятился назад в коридор. И вовремя. Кашель-таки грянул. Нескончаемый, с захлебом, с судорожным заглатыванием воздуха.
Оказавшись за прикрытой дверью, Антон снова сел к столу. Где это было? А, вот. «Холоден и насмешлив».
Через минуту постучали.
– К тебе можно?
Петр Кириллович. Стриженные бобриком волосы блеснули в электрическом свете первой, почти незаметной сединой. Спокойные, внимательные глаза без спешки, а в то же время быстро оглядели комнату: узкую кровать, шкаф, книжные полки, стол, карту театра военных действий, чуть задержались на портрете (повешен сегодня утром, для вдохновения).
– Что это ты – Аристотеля в кумиры возвел? – с любопытством спросил Бердышев.
У него была немного странная манера говорить, на новых людей производила неприятное впечатление. Петр Кириллович произносил слова по-написанному: «чьто», «вОзвел». Очень уж четкий человек, не любит, чтоб буква расходилась со словом. Он при Антоне как-то – не совсем всерьез, конечно, – сетовал отцу, что все российские беды происходят из-за лукавого произношения: пишут «порядок» – прононсируют «парядак», зато в слове «бардак», уж будьте уверены, в произношении не ошибутся. У самого Бердышева во всех его многочисленных делах царил идеальный пОрядОк: на фабрике, в подсекции Военно-промышленного комитета, в семье.
– Давно не виделись, – сказал он, в упор рассматривая Антона. – Учишься?
Люди для Петра Кирилловича делились на две категории: те, кого он любил, и все остальные. Антона Бердышев любил, смотрел на него приязненно, всегдашняя ледяная корочка в глазах будто подтаивала.
– Учусь…
– А что так кисло? Юриспруденция не увлекает?
С этим человеком можно было откровенно.
– Кому теперь нужно римское право? Надо было поступать на медицинский…
– Медицина врачует человека, право врачует человечество. – Петр Кириллович назидательно поднял палец, но сухие губы иронически покривились. – А впрочем, не мне тебя агитировать. Как ты знаешь, я факультета не закончил, так и остался неучем.
Он, один из немногих отданных в солдаты, отслужил в армии полный срок и в университет больше не вернулся.
Левая рука фабриканта вынырнула из-за спины, в ней был квадратный сверток.
– Подарок. Извини, что с запозданием.
В этом весь Бердышев. Два с лишним месяца прошло после дня рождения, но Петр Кириллович, несмотря на войну, несмотря на бесчисленные заботы, помнит, что именинник остался без подарка.
Антон стал нетерпеливо разворачивать бумагу.
Портативный «кодак»! Чудо! Он давно мечтал о фотоаппарате, но на подобное роскошество и не зарился! Легонький, берется одной рукой, весь кожаный, с хромированными кнопочками!
Подарки Петра Кирилловича всегда были самые лучшие, даже если не такие дорогие, как этот. Он всё делал обстоятельно, со смыслом, в том числе выбирал подарки.
– Здесь инструкция. Изучай. Ладно, ладно. Не за что. Расти большой.
И ушел.
Аристотель был забыт.
Тэк-с, где же тут объектив? Ого, спрятан под крышкой. Здорово! Выдвигается! И кожух гофрированный! Как вставляется пленка?
Черт, вот некстати! Звонят в дверь. Паша еще не вернулась. Придется идти самому. Он неохотно отложил камеру.
Пока шел до прихожей, позвонили снова – робко, нерешительно.
– Здравствуй, Антон… Я знаю, что сегодня всё отменилось, но…
Высокий и тощий, дурно одетый, весь какой-то нескладный, человек мялся на пороге. В руке мятая шапка, длинные волосы распушились, на воротнике старого пальто снежинки вперемешку с перхотью.
– Здравствуйте, Иннокентий Иванович. Проходите. Пришли Бердышевы и Знаменские, папа будет рад.
Один из любимых папиных рассказов: когда семья только вернулась в столицу и восстанавливала старые связи, ждали в гости Иннокентия Баха, бывшего папиного студента, и всё пугали маленького Антона – вот придет Бах, задаст тебе бабах, и когда вечером раздался звонок, Антон с ревом забился под кровать.
Иннокентий Иванович Бах был совсем не страшный. Наверное, на всем белом свете не нашлось бы ни одного живого существа, которое могло бы его испугаться. Пух на лысеющем темени Баха дыбом, длинный нос – как клюв у сороки, мягкая бородка и усы словно приклеены для смеха, а глаза круглые, детского ясно-голубого оттенка.
– Татьяна Ипатьевна утром телефонировала, предупредила, что ничего не будет, однако… – мямлил гость, переступив порог, но не идя дальше. – У нее был такой голос… Я весь день думал, какой у нее был голос. И вот, решился… Все равно я из госпиталя, с дежурства, почти по дороге… Хорошо, что ты открыл, Антоша. Ты скажи, если я не ко времени, я сразу и уйду… Что нахмурился? Марк Константинович совсем болен? – Бах схватился за сердце худой рукой, в плохо отмытых пятнах йода.
Нахмурился Антон, во-первых, из-за упоминания о госпитале. Вот Иннокентий Иванович – птаха божия, публицист богословского направления, а ходит же в госпиталь, ухаживает за ранеными, в обморок от стонов и крови не падает. Во-вторых, неприятно: Бах придвинулся, а зубы у него гнилые, пахнет изо рта.
– Да ничего, слышите – смеется. Вы проходите в гостиную. Давайте пальто и шапку.
Сам за Бахом не последовал, хотелось вернуться к аппарату, дочитать инструкцию.
Смотрел в окошечко видоискателя, наводил фокус, думал: «Всё, запишусь на фельдшерские курсы. Если уж Бах смог…»
И снова позвонили. Вначале тихо, еще конфузливей, чем Иннокентий Иванович. Антон даже решил – почудилось. Но следующий звонок был резкий, долгий, требовательный. Еще кто-то из «жертв Холокаустоса» явился.
И когда только Паша вернется?
Вот так новости. Таких гостей в доме Клобуковых еще не бывало. На Антона вопросительно смотрел статский генерал (три звезды на петлице – это, кажется, тайный советник?), донельзя важный, с седой бородой, в золотых очках.
– Марк Константинович Клобуков ведь здесь жительствует? – спросил удивительный гость и, что было уж совсем удивительно, смутился, притом видно было, что смущаться этот человек давным-давно разучился, а может быть, и никогда не умел.
– Да. А… Как прикажете доложить? – ляпнул Антон, сообразил, что это прозвучало по-лакейски, и тоже сконфузился.
Но генерал за лакея его не принял.
– Вы, должно быть, сын? В Сибири родились, знаю. Я Ознобишин, Федор Кондратьевич…
Седобородый назвался словно бы с вызовом, втянул щеки, и так монашески проваленные, сделал паузу.
– Вы, верно, про меня слышали?
И спрошено было тоже со значением, чуть ли не грозно.
– Нет, – помотал головой Антон и отступил, чтобы гость мог войти. – Никогда.
Ответ почему-то ужасно расстроил Федора Кондратьевича, будто перерезал нити, державшие его фигуру в натяжении.
– Никогда? – пробормотал он упавшим голосом и весь как-то ссутулился. – Ну все равно. Я войду. Вы скажите отцу, пожалуйста, что Ознобишин пришел… Нет, погодите! – встрепенулся тайный советник, хотя Антон еще не тронулся с места. – Сегодня многие пришли, из бывших студентов?
– Только три человека.
А вот это известие непонятного посетителя, наоборот, вроде бы обрадовало.
– Знаете что? Можно ли я просто войду, без доклада?
– Конечно, можно. Какие у нас доклады? Я провожу.
Повесив на вешалку шинель с золотым галунами, Антон показал генералу, куда идти (догадаться, впрочем, было нетрудно), и на этот раз пошел с гостем. Любопытно же!
Он не был разочарован. Получилось почти как в финальной сцене «Ревизора».
Все обернулись на сухопарую фигуру в вицмундире. Ознобишин всего-то и сказал, сдавленным голосом: «Приветствую почтенное собрание», но, если б он вбежал с истошным воплем, это вряд ли бы произвело больший эффект.
Татьяна Ипатьевна порывисто приподнялась – и снова села. Ее черты исказились, Антон никогда не видел у матери такого выражения лица.
Отец недоверчиво покачал головой.
Аркадий Львович Знаменский ахнул: «Приснится же такое!»
Бердышев сузил глаза, потянул из кармана платок – будто кинжал доставал – и зачем-то вытер пальцы.
Бах сдернул пенсне и часто, испуганно замигал.
Но Зинаида Алексеевна и Римма Витальевна пришедшего, кажется, видели впервые. Первая глядела на него с милой, немного вопросительной улыбкой. Вторая сначала тоже улыбнулась, однако после странного восклицания мужа улыбку убрала и нахмурилась.
– Я Ознобишин. Полагаю, вы обо мне слышали, – сказал генерал, обращаясь к дамам, и скрестил руки на груди. Смущения в нем нисколько не осталось, один только вызов.
Лицо Зинаиды Алексеевны сделалось растерянным, Знаменская же сама себе кивнула, что, вероятно, означало: «я уже догадалась» или, может быть: «а-а, тогда понятно».
Антону стало не по себе. Что-то должно было сейчас произойти. Что-то ужасно неприятное и, возможно, даже страшное.
Но ничего такого не случилось.
– Ну, здравствуй, Примус. Как ты постарел. Садись, – сказал отец своим обычным голосом.
И всё для Антона прояснилось. По крайней мере главное. О Примусе он слышал, как же. Одно из главных действующих лиц «Холокаустоса», родители его часто поминали. Примус был другом ранней юности и молодости отца. Прозвище получил, потому что закончил гимназию первым учеником, с золотой медалью. Двадцать лет назад они оба состояли при факультете приват-доцентами, только отец на кафедре уголовного права, а Примус – государственного. Когда вышел указ об исключении смутьянов и сдаче в солдаты, Примус единственный из преподавательской молодежи выступил в поддержку этой меры правительства. Выступил публично, на университетском совете. С тех пор дороги прежних друзей разошлись. Больше они не встречались и не разговаривали. Отец часто вспоминал Примуса, всё пытался найти объяснение «парадоксальному поступку» – и не находил. «Главное – зачем? – говорил Марк Константинович. – Ведь никто от него этого не требовал и не ждал. Мог не лезть на рожон, как я, а просто промолчать – как остальные».
– Садись, садись, – повторил отец, потому что Ознобишин медлил. – Это Знаменский, это Бах, это Бердышев. Ты их вряд ли помнишь, это мои студенты, «уголовники».
– Я всех исключенных помню по именам. – Федор Кондратьевич медленно опустился на стул, поморщившись на скрип. – Да и теперь, так сказать, держу в поле зрения.
– По роду службы? – скривил рот Бердышев и пояснил жене. – Этот господин, Зиночка, состоит в Совете министерства внутренних дел. Следит, чтоб Охранное отделение и Департамент полиции не выходили из рамок строгой законности.
Последняя фраза была произнесена с нескрываемой издевкой.
– Очень приятно, – улыбнулась Зинаида Алексеевна, кинув на мужа укоризненный взгляд, в котором читалось: «Мы в гостях, хозяин пригласил человека к столу, держи себя в руках».
Знаменская сама назвала свое имя и отчество. Она была деятельницей женского движения и не признавала условностей. На генерала Римма Витальевна смотрела строго, но без враждебности – скорее выжидательно.
Напряжение несколько спало. Антон понял, что скандала не будет. Во всяком случае, не прямо сейчас. Только мать глядела на Ознобишина всё с той же непримиримостью.
Возникла пауза. Призрак из прошлого нервно щипнул свою длинную бороду, расправил плечи, тронул седую бровь. Он похож на тень гамлетова отца, подумал Антон, всё еще волнуясь.
– Я думал, все уже в сборе, – сказал Ознобишин, Щелкнув крышкой часов. – Одиннадцать, двенадцатый. – Часы были старинные, на цепочке красноватого золота. – Однако, вижу, ошибся. Я бы предпочел… – И не договорил.
– У тебя ко мне дело? – Марк Константинович всё разглядывал прежнего товарища. – Ты хочешь говорить с глазу на глаз? Извини, но это…
Он выпучил глаза, зажал ладонью рот, однако все же не сумел удержать приступа. Долго, с полминуты, содрогался в кашле и потом быстро скомкал, убрал платок. Все смотрели с одинаковым страдающим выражением, в том числе и Примус. Нет, не все. Татьяна Ипатьевна не отвела ненавидящего взгляда от лица незваного гостя.
Вдруг Зинаида Алексеевна тронула ее за кисть.
– Танечка, хотела с вами пошептаться по одному женскому поводу. Оставим мужчин на время.
Антон догадался: это она нарочно, чтоб не вышло какой-нибудь сцены. Прелесть что за женщина!
Татьяна Ипатьевна медленно поднялась и с видимой неохотой последовала за Бердышевой. Они сели на диван у дальней стены. Римма Витальевна несколько раз повела острым носом – от стола к дивану и обратно. «Столкнулись две идеологические концепции – право на участие в мужских дискуссиях и женская солидарность», – мысленно сыронизировал Антон. Победила солидарность. Знаменская тоже перебралась к дивану, но села на стул, чтоб быть поближе к столу и не упустить ничего интересного.
У Антона не было сомнений, кого тут нужно слушать. Он стоял, прислонившись к дверному косяку. Ждал, что последует дальше.
Но мужчины пока молчали, а голосок Зинаиды Алексеевны уже журчал. Антон услышал свое имя, навострил уши.
– …сколько продлится эта ужасная война. Вы решили что-нибудь относительно Антона? Ведь ему меньше чем через год будет двадцать.