Телефон мембраной вибрирует в рваном визге:
"У подруг уже внуки, а ты!..А ты!.. А ты!..."
(Мама, хватит, твой голос как миксер мысли
перемешивает, хватит!) - до хрипоты.
(Эти Леночки, Олечки, Нади, да чтоб вас к черту!
Им же всем подавай заботу, зарплату, блядь!
Мама, как тебе доказать, что не я "упертый",
и за плату такое "счастье" не надь, и за так не надь!
Мне своих чертей омутных кто б помог понять,
Кто б оттаял душу - мороженный мой минтай).
"Мама, хватит!" - "Неблагодарная ты свинья!"
(А за что вас благодарить? Ну, скажи давай!)
Не докажешь, не донесешь. Да оно и надо ли?
Может, просто номер в ЧС - на неделю, год?
Да хоть сам убегай на край ли, за край земли,
Все равно доберется, достанет, везде найдет.
Бесит, бесит!
А кто не бесит - тот тихо спит,
В одеяло укутав красный сопливый нос.
Так кого, говоришь, лучше всего любить?
И любить ли - еще хороший такой вопрос.
Среди гнутых напёрстков и зло выпирающих остриями иголок из куска войлока, среди пуговиц с косыми трещинами и выломанными «ушками» лежит одна красивая — из розового перламутра, усеянная желтыми радостными искрами. Это — летний день, день моего рождения, когда отец, заявившись к вечеру с соседом дядей Володей бросает кепку на крючок в прихожей и зовёт меня:
— Васька! Иди сюда!
Я выхожу, здороваясь с дядей Володей, ожидая чего угодно от не совсем трезвого отца.
— Айда во двор! — продолжает тот, и я, шагнув под расплескавшийся по кустам сирени у подъезда алый свет заходящего солнца, смотрю на новенький, с подкачанными шинами велосипед. — Это мы с матерью скопили. Нравится?
— Нравится! — улыбаюсь я во все зубы, оглядываюсь на одобрительно цокающего дядю Володю и чуть ли не реву от счастья.
Велосипед! Новый!
Отец притягивает меня к себе, чмокает в лоб и закуривает «Приму»:
— Эх ты, Васька, мы ж тебя любим!
— Орёл! — цокает сосед. — В тебя пошёл! Брови, глаза, нос! Ален Делон прямо!
На обратной стороне пуговицы отпечаталась ржавчина — в тот вечер меня все равно выпороли, потому что я до полуночи мотался как бешеная собака по подворотням, едва не протерев шорты новой сидушкой. Но даже это не испортило впечатления от подарка. В тот день я был по-настоящему счастлив.
А последующие дни рождения мы больше не отмечали.
Я просыпаюсь среди ночи от смутного беспокойства. Такое и раньше происходило, но сегодня оно какое-то слишком навязчивое. Липкое. Поднявшись, выглядываю в коридор, а затем подхожу к приоткрытой в ванную двери. Максим сидит на полу, опираясь локтями об ободок унитаза.
— Тошнит от таблеток этих, — поясняет, заметив меня.
— Это хорошо, — говорю я. — Значит ты не беременный и беспокоиться мне не о чем.
— Сил нет уже, думал, желудок выблюю…
Я иду на кухню, ставлю чайник. Достаю из шкафчика чай с мелиссой и стою над кружкой, пока он не заварится. За это время Максим успевает завершить своё ночное паломничество и составить мне компанию. Сидим в тишине, он глотает горячий чай мелкими глотками, я курю в приоткрытое окно. На улице желто-светло из-за фонарей, снег валится крупными хлопьями. Я, чувствуя, что уже не усну, предлагаю:
— Пошли фильм смотреть. Завтра выходной, лягу утром.
— Какой? — спрашивает Максим с хорошо читаемым облегчением — наверное, тоже не мог уснуть.
— Любой. Все что угодно кроме американских комедий про подростков.
На диван у телевизора он забирается с ногами, плотнее заворачиваясь в плед и начиная дрожать почти сразу. От этой трясучки у меня самого кожа на шее и предплечьях покрывается мурашками, я роняю руку на его плечи и прижимаю к себе.
— Бесишь, — говорю, щёлкая пультом. — Чем больше ты напрягаешь мышцы, тем сильнее тебя лихорадит.
— Я выпил жаропонижающее… Ну, потом, на кухне уже, — говорит он. — Скоро пройдёт.
— Да уж пройдёт, куда ты денешься.
Вскоре он, перестав дергаться, засыпает, уткнувшись носом в моё плечо, а потом я сам толкаю его ниже, головой на свои колени, так как рука затекает. Сначала слежу за мелькающими картинками на экране, затем опускаю глаза и рассматриваю зубчатую тень от длинных ресниц на гладкой щеке. Щека горячая, пылающая нездоровым румянцем, на ощупь такая же гладкая, как и с виду. Трогать её приятно.
Я понимаю, что мне глубоко плевать на то, какой ориентации этот мальчишка, когда он так хмурит во сне светлые брови. Я бы мог пройти мимо в тот день, а он бы шагнул под колёса какого-нибудь неудачника, и у него бы получилось, ведь рядом с остановкой слепой поворот. Там и в обычное время кого-то сбивают. И его, придурка малолетнего, ни капли не жаль — его жизнь, его выбор. Но я ему сочувствую. Знаю, как это — когда не с кем поговорить. От хорошей жизни не сидят на конечной, никуда не торопясь, и не пьют водку у старых надгробий. Не делятся самым личным с незнакомцами, не курят в гнетущей тишине с пустой головой, не забывают купить соль неделями, потому что некому напомнить. Не уходят из дома в одних кедах и не приводят в дом чужаков.
Для меня выход из зоны комфорта подобен революции или взрыву атомной бомбы, но Ира, покинув мой дом, заставила меня искать то, чем можно было заполнить получившуюся пустоту в быте, делах и мыслях. И это что-то нашлось, посмотрев на меня зелёными русалочьими глазами совсем юной, народившейся с растаявшим запоздалым снегом тоски. Поэтому неизвестно, кто кому оказался теперь нужнее — Максим мне или я Максиму. Признаться честно, от палаты с личным лечащим врачом-мозгоправом меня отделяла пара вечеров-свиданий с покойником за замшелым ограждением. И мне даже казалось, что я — это не я, только образ, тень на асфальте, оставшаяся от человека. Как в Хиросиме.
Самый страшный мой сон — медленно растущий на горизонте ядерный гриб. Кроваво-красная ножка и белая шапка, а я смотрю и понимаю, что жить мне осталось несколько минут до того, как я обуглюсь. Хуже, если выживу, уж лучше сразу. А он все растёт, заполняя собой половину неба, в то время как смолкают птичьи голоса и схлопывается любой звук. И рядом никого, с кем я мог бы попрощаться.
Я со всхлипом просыпаюсь на адреналине — сердце колотится, лоб весь в испарине. Потревоженный Максим переворачивается, пряча лицо в моей майке, а я провожу по своей шее ладонью и пытаюсь выровнять дыхание. Мне совершенно не хочется уходить, хотя спина тоже окаменела, поэтому я сползаю ниже, устраиваясь удобнее и закрывая глаза. Будь я один, то приложился бы к чему покрепче, но раз тут Максим, то нужно успокоиться своими силами.
Если бы он не возился, я бы не проснулся повторно спустя несколько часов с ощущением натянутой колючей проволоки вместо позвоночника. От чувства, что на меня смотрят.
Глаза я открываю одновременно с резким поднятием головы со спинки дивана и ударяюсь о лоб Максима лбом до слепящих звёзд под веками.
— Блядь! Что ты стоишь так близко? — негодую я, растирая переносицу.
Он делает то же:
— Наклонился, чтобы посмотреть, спишь ты или нет!
— А со стороны не видно было? Треш какой-то!
В душ. Срочно в душ, иначе я так и буду чувствовать себя развалиной весь оставшийся день. Под едва тёплой водой я стою дольше обычного, потом не менее долго бреюсь и выхожу, хлопая по щекам щиплющим ментоловым бальзамом, вылитым на ладони, поэтому запах женских духов улавливаю не сразу, а уловив, ожидаю увидеть на кухне кого угодно, кроме своей матери, которая сидит, поджав накрашенные губы и загородившись от всех сумочкой.
— Она сама вошла! — сообщает Максим, стоя у окна и пряча нос в вороте мешковатого свитера — что за манера у него вечно зарываться лицом в вещи?
— У неё ключи, это моя мать, — поясняю я, поправляя полотенце на бёдрах и представляя, какие мысли сейчас крутятся в её коротко стриженной голове.
Только отчего-то мне не хочется говорить: «Мама, это не то, что ты подумала», как-либо еще оправдываться и объяснять увиденное желания нет.
— Вася, — губы вытягиваются в суровую нитку. — Как это понимать? Кто этот мальчик?
Я двигаю к себе пепельницу, прикуриваю и щурюсь:
— Его зовут Максим. Он нормальный, мам, твой сын не связался с плохой компанией.
— Я не понимаю, что ты говоришь. Почему этот мальчик у тебя в квартире, а ты сам… — она красноречиво кивает на полотенце.
— Я мылся. Все люди моются, мам.
— Да хватит ерничать! — взрывается она и оборачивается к Максиму: — Выйди.
Он и сам рад уйти, но я останавливаю его порыв:
— Никуда ты не пойдёшь. Это мама сейчас уйдёт. Да, мам? Ты же знаешь, как я не люблю, когда лезут в мою жизнь.
— Вася, скажи мне, что это не то, о чем я думаю, — её лицо пунцовеет, пальцы на руке дёргаются.
Я смотрю в расширенные зрачки и вижу только её страх — за себя, за свою репутацию среди подруг, за нарисованное в воображении и расписанное перед всеми счастливое семейное будущее. Странно, что она сейчас, а не в детстве, боится, что я не оправдаю ее надежд.
— Трахаемся мы, — неожиданно для неё, для себя, для Максима, говорю я. — Правильно ты все поняла.
— Что?
— Трахаемся.
— Ты… С ним… Ты его… — её зрачки мечутся, впиваясь то в моё лицо, то в побелевшее Максима.
— Конечно нет, мам, — я улыбаюсь. — Он меня. Поэтому на баб у меня не стоит. Передай Оле, что прописку ей придётся добывать в другом месте.
От звука пощечины закладывает уши. Вскочив, мать хватает сумку и выбегает в прихожую, где пытается попасть в рукава шубы, натягивает сапоги и хлопает дверью. Спустя секунду возвращается, бросает на стол ключи и уходит — в этот раз окончательно.
А мне — легче. Как корни обрубить, что держали дерево на краю обрыва. Только теперь я позволяю себе потушить сигарету, развернуться и шарахнуть пепельницу о стену. Сметая сразу после этого осколки в совок, я произношу, обращаясь к затихшему Максиму:
— Чудно, правда? Я теперь тоже пидор в изгнании. Будем плакаться друг другу в жилетки.
— Зачем ты это все сказал? — интересуется тот.
— Надоело. Когда от тебя ничего не ждут, жить легче. Так она от меня точно отстанет со своим «Женись, плодись».
— Так тебе правда женщины не нравятся? — уточняет Максим негромко.
— Никто мне не нравится. Ни бабы, ни мужики. Я — асексуал, это типа модно, да? Или я путаю что-то? То есть я не импотент, но просто не хочу. Мне не нужно, я об этом могу раз в полгода вспомнить.
Максим приседает у стола, доставая из-под него осколок пепельницы и уносит его в ведро.
— А ты с парнями пробовал? — спрашивает резко.
— Эта логика заведёт тебя в тупик, — говорю я. — Если рассуждать так, как ты сейчас, то я могу получать космические оргазмы с конями или мартышками, потому что с ними тоже не пробовал и не знаю, понравится мне или нет. Нет, я не пытался вступать в связи с лицами своего пола и желания это делать у меня не наблюдается.
Максим подходит ближе, опускает глаза, строя из себя невесть что, затем вдруг поднимает руку и надавливает подушечкой пальца на верхушку моего соска. Как на кнопку, потому что в квартире без майки прохладно и они напряжены.
— Неприятно? — произносит Максим, а я заторможено отзываюсь:
— Приятно. Но это обычная стимуляция на уровне физиологии.
Палец обводит сосок по кругу медленно и осторожно, изучающе и крайне тактично, отчего ниже, под полотенцем, тоже все напрягается, чему я удивляюсь и спохватываюсь:
— Слушай, я не из вашей компании. Если ты планируешь меня на что-то развести, то лучше брось это.
— Все люди от природы бисексуальны, — он убирает руку, натягивая рукав свитера до самых пальцев. — Я до четырнадцати был уверен, что самый натуральный натурал.
— Ты только-только перестал быть подростком. Все подростки любят идти против системы. Давай-ка завтракать.
К этой теме мы больше не возвращаемся, наверное ещё и потому, что большую часть дня мы спим. Я знаю, что ночью опять буду сидеть с ним у телека, кашель не даст заснуть ни ему, ни мне. Мама вновь появляется на радарах ближе к полуночи, хотя поздние звонки не в её стиле.
— Я приеду к тебе завтра, — говорит убитым, бесцветным голосом. — Ты же на выходном?
Неужели что-то поняла? Неужели решила для себя, что неважно, какой у неё сын, главное — чтоб живой?
— Зачем? — интересуюсь я.
— Люба посоветовала мне одного человека… Она к нему ездила, когда думала, что на неё порчу навели. Отец Сергий, настоятель…
— Ты думаешь, что я душевнобольной?
Мама мнётся, явно подбирая слова:
— Нет, нет, ты неправильно понял… Все мы оступаемся, но мы все можем в любой момент обратиться к Богу и отмолить свои грехи. Ты можешь ещё стать нормальным, Вася, ты ещё молодой…
Я нажимаю кнопку сброса вызова и сижу в темноте, разбирая слово «нормальный» на слоги. Нор-маль-ный. Три слога, два красивых, из трёх букв, а тот, что по середине, портит всю гармонию. Вот зачем он там?
Мысли лезут хихикающими мерзкими бесенятами, которые будто растягивают веки, не давая глазам закрыться, ушам потерять слух, будто говоря — смотри на себя, слушай, чувствуй. Упивайся своей ничтожностью, всей шкурой ощущай, как мать тебя сейчас ненавидит и жалеет, считая гомиком. А ведь она упёртая, она будет теперь ходить в церковь, бороться за твою душу, ставить свечки, стыдясь рассказывать о тебе. Будет звонить, плакать, умолять, истерить, злиться, но хотя бы не требовать внуков.
— Там сериал начался про полицейских, — раздаётся со стороны двери. — Ты идёшь смотреть?
Я поднимаю голову и смотрю на него, но не вижу, пока бешенство не отступает, забиваясь по углам моего хаотичного сознания. Телефон забрасывается между подушек, я встаю и иду в гостиную на автопилоте, точно меня тащат на поводке.