Часть третья

4301 Слова
Примерно через месяц Агнесс прислала мне приглашение на литературный семинар. После семинара мы должны были посетить международную книжную выставку. Мероприятия проходили в соседнем городе. Оплату проезда и гостиницы общество брало на себя. Я поднялся на второй этаж гостиницы и ключом отпер дверь номера. Деревянная односпальная кровать была аккуратно застелена. На перекладине распахнутого стенного шкафа болтались пластмассовые вешалки. В углу уютно урчал небольшой холодильник. Мне нравится жить в гостиницах. Не звонят кредиторы. Никто не занимает ванную. Не надо мыть посуду и пылесосить ковёр. Можно курить прямо за столом. Во время принятия душа можно громко петь. Можно ходить по ковру в ботинках. Где- то вдалеке раздавались весёлые крики. Вероятно народ уже приступил к обсуждению творчества русских писателей. У меня был трудный день. Разговор с экс-женой. Телефонное объяснение с тёщей. К счастью, тоже бывшей. Мне нужно было отдохнуть. Завтра с утра предстояли новые встречи. Я переоделся. Не снимая обуви прилёг на кровать, застеленную мягким атласным покрывалом. Перспективы на вечер были неопределенные. Тогда я встал, раскрыл портфель. В руки мне попала банка пива... ещё одна. Наконец солдатская фляжка с водкой. Та самая, которую я храню ещё с Чечни. Я заснул так, словно потерял сознание, — и опять этот сон... Он периодически повторяется. Ранее утро. Липкая чеченская грязь. Холодный противный дождь. Вода в сапогах, за шиворотом, в карманах бушлата. Мы идём по улице чеченского села, скользя по грязи. Снова зачистка. Заходим во двор какого-то кирпичного дома дома. В доме никто не живёт. Разбитые окна. Во двре валяется расстрелянный телевизор. Глухо, со скрипом открываем дверь какого-то сарая, откуда тянет плесенью. В углу, на старых окроваленных матрасах сидят двое заросших чеченцев. Сырость, свинцовая тяжесть — давят на меня сквозь сон. Чеченцев выводят из укрытия укрытия и гонят вперёд. Один из них ранен, он волочит за собой простреленную ногу. Тут я понимаю, что это был когда-то мой дом. Я точно уверен, что здесь жил. Слышу, как какой-то майор по рации вызывает подкрепление. Через какое-то время к дому подлетает тентованный «Урал», из кузова которого выпрыгивают молчаливые тени и бесшумно заныривают во двор, клацая затворами автоматов. Потом из дома, из немоты, начинают выводить прятавшихся там людей. Это чеченцы. Их человек десять - мужчин, стариков и молодых парней, почти детей. Они все похожи на пойманную рыбу, ещё дышат, но уже не живут. Их сгоняют за дом, на окраину села. Несколько контрактников в пятнистых бушлатах курят в рукав, ежатся от холодного ветра. На меня никто не обращает внимания, будто меня нет. Потом подгоняют несколько БТРов и под рёв двигателей раздаются автоматные выстрелы. * * * Я проснулся с уже ставшей привычной головной болью. Мой лечащий врач всегда повторяет одну и ту же шутку, что головная боль это всего лишь свидетельство того, что я ещё жив. На мой взгляд шутка абсолютно не смешная. Я проходил по коридору. Нужно было позавтракать. Услышал за дверью полный страданий голос. – Ну не хочу я чай. Надька! Во-ооодки дай! Я вернулся в свой номер. Достал из холодильника уцелевшую банку холодного пива. В соседнем номере на скомканной постели сидел Толя Штайгер в солдатских кальсонах бежевого цвета. Рядом с ним стояла полная некрасивая девушка лет за тридцать, с локонами как у поселковой путаны и строго говорила: – Водки вам нельзя. У вас сер-рррдце! Она грассировала, буква «р» получалась твёрдой как булыжник. Мне сразу вспомнилась моя бывшая жена. Она обращалась ко мне с такими же твёрдыми неприятными нотками в голосе: – Сер-ррргей! Почему у тебя носки опять валяются чёр-рррт знает где? Я ей говорил, что в разговоре с ней чувствую себя первоклашкой, которого ругает строгая учительница Марья Иванна, угрожающая вызвать родителей и что это грозит стойкими сексуальными комплексами в зрелом возрасте. – Гер-рррман, почему ты не сделал уроки? Гер-рррман, почему ты кур-рррил в туалете? Девушка походила на крепко сбитый гриб- боровик. У неё были хорошо тренированные ягодицы и икроножные мышцы. Светлая футболка не скрывала, а подчёркивала огромные груди. В ее вызывающей походке чувствовался антагонизм. Можно было догадаться, что благоприятного впечатления я не произвел. Я почувствовал сухость во рту и одновременно лёгкое удушье. Протянул Штайгеру пиво. Надежда удалилась, презрительно кивнув нам головой. На прощанье вызывающе вильнула своими замечательными ягодицами. У Толи безобразно дрожали руки. Он открыл банку, захлёбываясь пеной долго пил. У него некрасиво дёргался плохо выбритый кадык. Я отвернулся. Штайгер допил. Поставил банку на стол. Икнул. Потом достал сигареты, закурил. Передразнил пьянеющим голосом: – У вас сееееердце! Вам нельзя! Вот из-за таких дур и сердце. Затем перевёл взгляд на пустую тару. Огорчённо взмахнул руками. – Извини... увлёкся. Может спустимся в бар? Там есть! Я замахал руками. – Ни в коем случае! В хорошей компании у меня нет задней. Как у «Боинга». Это не стоило мне больших усилий. От первого стакана я могу отказаться без проблем. Гораздо сложнее воздержаться от последующих. * * * Толя Штайгер родился в год начала войны, в селе под Одессой. Там жило несколько немецких семей — они мирно соседствовали с другими жителями села - украинцами, поляками, русскими, евреями. «Немцев в селе в целом уважали— за трудолюбие, педантичность, хозяйственное умение, — говорил Толя. — Хотя в 30-е годы о ведении собственного хозяйства, конечно, уже не могло быть и речи. С началом войны ровным счётом ничего не изменилось. Всех мужчин призывного возраста отправили на фронт, а оставшиеся, в том числе и немцы продолжали жить как и прежде. А уже в начале июля Одессу и окружающие сёла заняли части вермахта и румынской армии. Местные немцы стали посредниками в отношениях между односельчанами и представителями оккупационной власти. Никто из местных немцев не пошел служить в полицию. Мы все с детства знали немецкий язык — расказывал Толя, - поэтому могли легко объясняться с офицерами и солдатами. При случае что-то переводили, по просьбе соседей или знакомых составляли на немецком языке необходимые заявления или просьбы. Германские власти нас не трогали — как никак, соплеменники. Именно это родство «арийской крови» и стало причиной того, что летом 1943 года — в связи с приближением фронта всех «фольксдойче» и членов их семей эвакуировали на территорию Рейха. Так осенью 1943-го года семья Штайгер очутилась в Передней Померании, где на своей «исторической родине», они должны были начинать новую жизнь. Семье выделили небольшой домик, а главу семейства приняли на работу в одно из местных сельских хозяйств. Родители получили германское гражданство, проживали в Мекленбурге. А в марте 1945-го — Померанию заняли советские войска. Несколько сотен тысяч «административных переселенцев» из СССР не смогли вовремя перебраться в Западный сектор. Все переселенцы, в том числе и советские немцы являлись советскими гражданами, которых было необходимо вернуть в СССР. Двусторонние соглашения СССР с союзниками по антигитлеровской коалиции предусматривали, что «советские перемещенные лица после их идентификации советскими репатриационными представителями должны быть репатриированы независимо от их личного желания». И поехал Толя Штайгер вместе со всей своей семьёй обратно в СССР. Но не в солнечную Одессу, а в холодную Сибирь. Навечно. Без права возвращения. Маленький пятилетний заморыш, был признан изменником Родины и особо опасным государственным преступником. Не успев ещё как следует вырасти уже работал разнорабочим в леспромхозах, на стройках и на металлургических комбинатах. Но со смертью Сталина немцам дали какие то послабления. Разрешили жить в городах, отменили отметки в спецкомендатурах, позволили учиться. Окончил школу рабочей молодежи, потом заочный факультет журналистики Уральского университета. Работал в различных газетах, четыре года был корреспондентом ТАСС в Таджикистане. Много пил. Писал книги, пил, рубил правду- матку в глаза, снова пил и становился Писателем с большой буквы… Потом решил уехать. Перед отъездом позвал друзей. Один из них изрядно выпив, сказал во всеуслышание: «Крысы бегут с тонущего корабля!» Толя спросил: «Значит корабль всё-таки тонет?»… Тот промолчал, мрачно налегая на коньяк. Он ушёл последним и все возмущался тем, что кого-то в Германии ждут, а он никому не нужен. Однажды я поинтересовался у Толи: не жалеет ли он, что уехал? Тот сощурил добрые смешливые глаза и ответил, что в той стране он мог стать только профессиональным пьяницей. Но ему очень хотелось стать писателем. Уехав, он убил двух зайцев, то есть стал не только пить, но ещё и писать! * * * На завтрак мы не пошли. Толя нахлобучил на нос очки, докуривал уже третью сигарету. Она тлела словно бикфордов шнур. Я всё же спустился в бар за пивом. Штайгер профессионально пил прямо из горлышка. Он повеселел, его здоровье начало стремительно улучшаться. – Понимаешь, Серёжа, - сказал он, вновь прикуривая от докуренной сигареты, истлевшей чуть не до фильтра. – Доносительство и стукачество среди русской интеллигенции началось не с приходом к власти большевиков. Раньше... гораздо раньше. Больше других этим страдали музыканты, журналисты и сами писатели. Мы вели интеллектуальный разговор о фискальстве, как зеркале русской литературы. – Ещё Фаддей Булгарин писал доносы на великого Пушкина, а Михаил Леонтьевич Магницкий, считающий себя писателем и поэтом, на Герцена. И Осипа Мандельштама в лагерь отправили не по прихоти «горца», а по доносу своих же друзей-поэтов. Ну а сейчас донос существует уже как самостоятельный жанр. Из тайного оружия он превратился в публичную акцию. По любому поводу депутаты, активисты, писатели и даже священники пишут в прокуратуру, Союз журналистов, Союз писателей и другие надзирающие организации. – Толя, зачем они это делают? - возмутился я. – Это же патология! – Ничего необычного. Писатели и журналисты, это вообще развращенные умом люди. Сначала они придумываю пороки, наделяют ими своих героев, потом посредством своих произведений, втягивают в него и читателей. Кроме того, многие из нас весьма посредственны, а потому завистливы. Вот и пытаются опорочить тех, кому завидуют. Я тоже закурил. Голубоватый дымок рассеивался по комнате и был едва заметен в лучах летнего солнца. «Как странно,— думал я,— другая страна, чужая как далёкая галактика, а разговоры те же, что и дома». – Заложи ближнего своего, ибо ближний заложит тебя и возрадуется,- философски заметил я, стряхивая пепел под стол. Это я сказал крайне неосторожно. Штайгер вздрогнул. Я еще не закончил фразы, а он уже побагровел, сжал кулаки и выругался. – Не говори так, - — загремел он так, что задребезжали оконные стёкла. – Стучать, докладывать, информировать не только аморально, но и западло. Что касается меня, то я писал прозу, стихи, сценарии, но доносы - никогда! Я тронул его за руку. – Толя, прости! Он махнул рукой. – Ладно... проехали. Вернёмся к стукачам по призванию. Возьмём к примеру Гальдера. Ты с ним уже знаком? Я промолчал. Толя на этот раз медленно, с остановками опрокинул вторую бутылку. Крякнул, вытер губы ладонью. Передвинул по столу пепельницу. – Так вот... Он пытается учить писателей, правда сам не написал ни одной книги. Редактирует журнал, но писать не умеет. За те годы, что он редактировал свой журнал, эту как её... «Пилораму», он стал настоящим проклятьем для многих пишущих российских немцев. У него есть довольно таки странная черта. Он фанатик пунктуации. Если он видит в чьём-то тексте несоблюдение знаков препинания он начинает ненавидеть автора. Гальдеру дали новое прозвище, граммар-наци, грамотей-опричник. Так называют агрессивных грамотеев с обострённым чувством классовой ненависти к тем, кто допускает орфографические ошибки. За окном пролетел самолёт. Толя выждал долгую паузу. Многозначительно и веско добавил: – Есть основания подозревать его в том, что он был на связи у гебешников. В коридоре громко хлопнула соседняя дверь. Скорее всего это Надежда вернулась с завтрака. Толя поболтал содержимым бутылки. Допил остатки. Пауза. Затем - с еще большим нажимом: – Некоторые говорят, что органы завербовали его, когда он преподавал в Павлодарском пединституте. Дескать, будучи женатым, завёл шашни со студенткой, она забеременела. Он отказался разводиться, признавать отцовство. В результате неудачный аборт, или самоубийство, не знаю. Студентка погибла. Всё вылезло наружу. Гальдера должны были судить или в крайнем случае погнать с кафедры. Но тут органы предложили помощь. Дело замяли, а Робу с глаз подальше отправили в другой город преподавать в таком же пединституте. Правда через несколько лет его оттуда уволили из-за скандального характера. И прозябать бы ему сельским учителем в какой-нибудь в школе, если бы на его счастье в Омске не открыли университет, куда его и пристроили. Так вот, за давностью лет я не хочу обсуждать эту историю со студенткой, так оно было или не так. Я воспользовался паузой. – Может быть пока не поздно взять ещё пивка? – Не перебивай, - говорит он едва заметно раздражаясь, - дай закончить мысль. Кстати, ты знаешь о том, что ещё в советские времена его направляли в Берлинский университет по программе обмена научных кадров? И заметь, что это в те времена, когда российского немца не только в Германию – в Монголию не выпускали. Надеюсь, тебе не надо объяснять, кто принимал решения о разрешении поездки за рубеж? – И кто? Штайгер растерялся от моей неосведомлённости. – Комитет! Да комитет же. Люди с горячим сердцем и чистыми руками! Толя сидел бледный. Снял очки. Теперь он был похож на оставленного ещё на один год второгодника. – Вообще-то я не хочу о нём говорить. Но вдруг ты когда-нибудь захочешь о нём написать. Страна должна знать своих героев! Так вот Гальдер по образованию учитель. Какой он учитель судить не берусь, но как человек достаточно гадок и мелочен. Ещё он глуп, чванлив, подл! Любит, когда его называют профессором. Но профессор – это не степень, а ученое звание. В СССР оно давалось как правило, докторам наук. Гальдер таковым не является. Он всего-навсего кандидат наук, получивший ученое звание доцента. В качестве доцента он из Омска и уехал. Как он стал профессором, за которого себя выдаёт, неизвестно. Первое знакомство у меня с ним состоялось в Германии, на какой-то конференции. Оно было очень коротким. Во время обеда мы сидели за одним столиком и я удивился, как может учитель русского языка и целый профессор говорить «пойдёмте кушать»? Этот глагол могут употреблять только женщины и только при обращении к детям. Это примерно тоже самое, как если бы я сказал, что «мы вчера в гараже весь вечер прощебетали» Кроме того этот «профессор» как оказалось не понимает элементарных теоретических положений языкознания. Но завербовали его раньше, ещё в армии. Я в этом абсолютно уверен. Он везде рассказывает о том, что его семью депортировали вместе с поволжскими немцами в августе 1941 года. – Но!.. Штайгер поднял вверх указательный палец, — Гальдер всё врёт… К поволжским немцам он не имеет никакого отношения. Он из Одессы. Я ведь из тех же мест, что и Роба. Посуди сам, за какие такие красивые глаза приняли в пединститут не просто немца, а ещё и побывавшего в оккупации? Кроме того, имеющего гражданство враждебного государства? Не просто приняли, но после окончания вуза ещё и оставили на кафедре в институте! Штайгер помрачнел, откупорил последнюю бутылку пива. Я пододвинул к нему свой стакан. – Знаешь сколько студентов хотело остаться и не ехать по распределению куда-нибудь в Тургайскую степь? Сотни человек на одно место. И не просто студентов, а тех, у кого папа-мама были председатели колхозов, инструкторы райкомов партии, директора магазинов, товароведы и прочие «уважаемые люди». Я сказал: – Чего мы здесь сидим? У меня есть лишняя сотня. Я уже чувствовал, что моя душа просит простора. Потом мы сидели в баре. На книжную выставку в тот день мы не попали. За соседними столиками расположились другие посетители. Мне показалось, что это были портовые грузчики. В руках они держали кружки с пивом. Иногда что-то скандировали хором. Белая пена опускалась на столы. Сигаретный дым был напоминал огуречный рассол. Бармен в белой рубашке и войлочными бакенбардами был похож на английского лорда. Я разливал под столом водку из своей фляжки. Толя, почему то очень хотел выпить со мной водки на брудершафт. Выпить я не отказывался, но категорически возражал против поцелуя. - Это совершенно лишнее,— говорил я, уклоняясь. Мы допили водку. Ели салат из одной тарелки. Толя повеселел, судя по всему он чувствовал себя уже совсем хорошо. Теперь он жестикулировал, наваливался на стол и размахивал вилкой. Ближе к вечеру Штайгер опьянел. Стал мрачнеть. Вместо футляра сунул очки в салат. Взглянул на меня побелевшими глазами и спросил тихим шёпотом: – Вот ты хочешь стать писателем... А зачем? Мне стало неловко. Но Штайгер похоже и не ждал ответа на свой вопрос. – А знаешь ли ты, что в мозгах всякого писателя- тьма? Это страшные люди, потому что... Может быть потому одни из них спиваются, а другие стреляются, вешаются или кончают свои дни в психушках? Наступил вечер. Мы уже по привычке допивали невкусное тёплое пиво. Нас развозило без легкости, плоско и тяжело, словно приглаживало тяжёлым катком. Расплатившись мы разошлись по своим номерам. Перед тем как провалиться в пьяное беспамятство я думал о жалкой и слабой человеческой душе. Спал я плохо. Мне снился Толя Штайгер, почему-то в в тренировочных брюках с пузырями на коленях. По полу комнаты расползались трещины. Холодный полумрак, тусклая засиженная мухами лампочка на перекрученном шнуре. Ободранная фанерная дверь. Своим гаснущим сознанием я понимал, что это моя единственная, неповторимая жизнь, которую я так бездарно хороню… Штайгер покачивал ногой в стоптанном тапке. Наклонился ко мне: – Ты зачем, сволочь, донос написал? – Толя, ты перепутал,— говорил я,— это не я… – Правильно, не ты, - соглашался Штайгер. – Это Фаддей Булгарин накропал. Я знаю. * * * Я просыпаюсь тяжело и лежу несколько минут, вспоминая, что еще жив. Потом, с трудом разлепив глаза, оглядываюсь по сторонам. Вижу, что лежу на узкой односпальной кровати с тонким матрасом. В каком-то странном помещении, напоминающем то ли тюремную камеру, то ли склеп. Единственное окно было задрапировано тёмной шторой. Беспощадные молотки стучали в висках. Голова трещала, и снова появилась страшная мысль, что пьянство, это зло. Что с этим надо что- то делать. Только бы вот опохмелиться, а потом взяться за решение. Я поднёс к глазам часы и обомлел. Половина одиннадцатого, а я все еще дрыхну. И это в доме, куда я приехал для встречи с другими писателями и поэтами. Натянув тренировочные штаны и сунув зубную щетку в зубы плетусь чистить зубы. За дверью раздаётся стыдливое, но настойчивое царапанье. У Штайгера шершавая с похмелья морда, глаза виновато опущены к полу. Страдает. – Господи, Серёжа... Зачем ты меня вчера напоил? Я ведь практически не пью. Зачем ты позволил мне мешать водку с пивом? Я потерял дар речи. Штайгер сунул в рот карамельку и с хрустом разгрыз. – Сейчас Надька метнётся в магазин и принесёт нам опохмелиться. Собирайся! Мы снова сидим в Толином номере. Жаркое солнце, тёплое пиво и похмельное состояние не располагают к страстному спору. Толя отвечал лениво, поддавшись моему расслабленному состоянию, и вспоминал русских классиков. Постепенно наш разговор как-то сам по себе увял. * * * Утром перед отъездом я увидел в зале невысокого толстенького человека с хитрыми и бойкими глазами. Это был дядюшка Шульц. Штайгер рассказал, что в Союзе он был профессиональным учащимся. Долго искал себя, поэтому учился всегда и везде, сначала в восьмилетней школе, потом на курсах младших авиационных специалистов. Получал профессию внештатного инспектора госпожнадзора, затем снова учился в школе, но уже вечерней. Потом были профессиональные курсы председателей местных комитетов, водителей, трактористов. Вершиной образования стал народный университет марксизма- ленинизма. Но тут началась эмиграция. Дядюшка Шульц решил уехать. Как он потом говорил, однажды ночью он проснулся от зова крови. Этот зов позвал его в дорогу. Переехав в Германию дядюшка Шульц снова начал искать себя. Чтобы отыскать своё второе призвание пришлось учиться заново. Выбор профессий происходил бессистемно. Языковые курсы, курсы охранников, курсы экспорта. Потом почему-то Библейская школа христианской акции. Снова водительская академия и курсы водителя погрузчика. Несколько месяцев он работал водителем жидких, опасных, особо опасных и военных грузов. Внезапно, так же как и в первый раз Шульц проснулся от внутреннего зова. Он понял, что хочет двигаться навстречу Богу. Ему вспомнились знания, полученные в Библейской школе. Он обратился к знакомым баптистам. Они заинтересовались потенциальным новым братом. Им нужен был свой человек среди русскоговорящих переселенцев, чтобы помочь им обрести Бога. Так дядюшка Шульц стал религиозным деятелем. Он читал проповеди, распространял религиозные журналы. В его взгляде появились печаль и вселенское прощение. Он понимал всех и всем всё прощал. Опуская глаза в пол шептал страждущему человеку: –Я буду молиться за тебя брат мой. Карьера новообращённого брата быстро пошла в гору. Баптисты оценили его по достоинству. Он всегда был приветлив, не сквернословил, не курил и не уходил в запои. Вскоре дядюшку Шульца назначили старостой и поручили помогать пресвитеру. Его сгубила страсть. Он очень любил женщин. Вернее, не просто женщин, а женщин хозяйственных, умеющих создать уют и домашнюю гармонию. У таких женщин он задерживался на месяц... два... три... Они вместе пели псалмы. Говорили о Боге. Посещали службу. До тех пор, пока новоявленная сестра не начинала намекать на женитьбу. После этого дядюшка Шульц исчезал. Надо отдать ему должное. Он всегда уходил красиво, без мелочного дележа имущества и сцен. На прощание оставлял записку, что должен целиком посвятить себя Богу и будет молиться за приобретённую сестру по вере. Через некоторое время та же история повторялась вновь. В нашем городе некоторые почему-то считают его ловким жуликом. Хотя в общем он был разговорчивым и добродушным человеком. * * * У российских немцев несмотря на их общую тяжёлую судьбу полно приспособленцев, умеющих жить при любой власти. Они подобно «детям лейтенанта Шмидта» умеют очень ярко и красочно описывать свои страдания, которые претерпели отстаивая интересы российских немцев. Среди них Наина Куско и моя соседка Фрида Коврига. Можно сказать, что с Наиной Куско мы друзья. Я её знаю очень хорошо, но она меня нет. Более того, отвечая на вопросы какого-то интервью она сказала, что такого писателя нет. Фрау Куско как раз из тех причерноморских немцев, которые получили гражданство в годы Второй мировой войны. Она собирала в Германии аншлаг на читательских конференциях, повествуя о том, как, держа в руках стеклянную банку с бензином вышла на Красную площадь. – Было это в 1970 году, - говорила она трагическим голосом.- Как вы помните, незадолго до этого Александра Исаевича Солженицына, с которым я была дружна, исключили из Союза писателей. Наина замолкала, смотря куда то в даль всё ещё красивыми влажными глазами, словно вспоминая те давние события. - Я дошла до Мавзолея Ленина, подняла над головой банку с бензином.... Тут её голос затихал до шёпота. Зал замирал, пристально рассматривая неброское, но дорогое платье своего кумира. Наина всегда одевалась с невызывающей, изящной роскошью. А я кричу, - если в течение часа мне и моим близким не дадут разрешения на выезд в ФРГ, обливаю себя бензином и поджигаю! В звенящей тишине зала в этот момент всегда раздавался один и тот же дружный вдох: – Ах! А Наина не обращая внимания на зал, продолжала. - Меня тут же взяли в кольцо люди в штатском. Но вы же понимаете, кто это был?.. Естественно... сотрудники органов. Сначала они мне угрожали, потом просили, снова угрожали. Но я была непреклонна, как скала! Я готова была умереть за свободу. За нашу свободу! Поняв, что меня не запугать, появился какой-то важный чин в костюме с галстуком. Молча достал из портфеля бумагу с какой-то печатью, и со словами: «Будет вам Германия, расписывайтесь и улетайте», протягивает мне. А я каким -то шестым чувством понимаю, что ему нужно только одно... Наина замолчала. Дрожащими руками налила в стакан воды. Сделала глоток. Было слышно как вода провалилась в брюшную полость. – Да, им нужно было только одно...Чтобы я выпустила из рук банку с бензином... и тогда всё.... Подвалы Лубянки. Пытки. И в итоге безымянная могила с номером вместо креста. И я принимаю решение. Опрокидываю на себя банку с бензином. Он течёт по моим волосам, по лицу. Выхватываю из кармана коробок с охотничьими спичками. Такие горят даже в воде. Руки предательски дрожат. Гебешники отскакивают в разные стороны. Страшно им умирать! А я диктую им свои требования. — Немедленно доставить сюда моего мужа, его мать и наших дочерей. Они ждут у входа в здание Центрального телеграфа. — Но мать вашего мужа не может лететь в Германию! — кричит старший, - она же не немка! — Здесь я решаю, кто может лететь, а кто нет! Ну-ууу! Считаю до трёх и поджигаю. Р-ррраз! И они дрогнули. Испугались! Ну а потом приехали западные корреспонденты, следом работники германского консульства, с уже готовыми бумагами и в сопровождении эскорта с мигалками в Шереметьево. А там рейсом «Люфтганза» во Франкфурт-на-Майне. И вот я живу здесь, на своей исторической Родине. Эту историю чуть не случившегося самосожжения Наина рассказывала землякам на всевозможных конференциях очень много лет. Местные немцы и наша творческая интеллигенция обожающая посещать всевозможные творческие вечера и встречи с известными людьми ей верили. А может быть просто боялись обидеть сомнением? «Эмигранты меня удивили ещё тем, — писал Владимир Войнович, — что рассказывали небылицы о своей прошлой жизни так смело, как будто их собеседниками были не их соотечественники. И похоже было, что другие принимали эту выдумку за чистую монету, хотя по личному опыту жизни могли бы знать, что одно только намерение без реальной попытки совершения привело бы замыслившего к поездке в другую сторону. По приезду в Германию Наина получила место журналиста на радиостанции «Немецкая волна» и много лет рассказывала истории о своей борьбе с режимом. Выйдя на пенсию она стала владельцем русскоязычной газеты. Была удостоена высшей государственной награды Германии – ордена „За заслуги перед Федеративной Республикой Германия“.  Долгое время Наина Куско считалась у нас неофициальным Солженицыным. После того как она постарела и утратила былую красоту её стали путать с Валерией Новодворской. Наина не обижалась. «Главное»- говорила она,- это оставаться демократом. А потом, спустя почти сорок лет безбедной и беспроблемной жизни в Германии она вдруг бросила всё и внезапно исчезла. Злые языки говорят, будто её супруг имел самое непосредственное отношение к советской разведке и вся история с самосожжением была придумана органами госбезопасности лишь для того, чтобы внедрить и легализовать на Западе свою агентуру. Проверив и сопоставив все факты доверчивые немцы поняли, что их дурят, но решили не привлекать к ответственности даму, награждённую германским орденом. Хотя может быть это тоже неправда, как и рассказы самой Наины. Может быть. Не знаю! * * * Моя соседка Фрида Коврига в молодости работала в немецкой газете в Москве. В любой редакции есть журналист, который ничего не пишет. Он не хочет и не умеет писать. Его нахождение в редакции обычно связывают с чьй-ето протекцией. Все это знают и не удивляются. Фрида появилась в редакции по звонку какого-то важного человека. Она была редакционной секс-орхидеей. С чувственным ртом и идиотской привычкой громко стонать во время стремительного перепихона в кабинете. Мужчины слетались на неё как мухи на сексуальный цветок. О её любовных экзерцисах знала вся редакция. Тем более, что она сама трепала языком о том, где, когда и в каких позах её регулярно имели. Ходили слухи, что она ещё и постукивала в какой-то отдел, курирующий не то общественные организации советских немцев, не то тот, который занимался прессой. Но это абсолютно никого не удивляло. Все знали, что газета нашпигована стукачами. И такое правило существовало во всех советских газетах.  Но это, как говорится совсем другая песня. * * *
Бесплатное чтение для новых пользователей
Сканируйте код для загрузки приложения
Facebookexpand_more
  • author-avatar
    Писатель
  • chap_listСодержание
  • likeДОБАВИТЬ