Но когда дверь закрылась, ноги сами понесли меня прочь.
Мой отец.
Человек, который учил меня складывать цифры раньше, чем буквы. Который каждое утро проверял цены на гречку в своих магазинах, прежде чем поцеловать меня в лоб.
Какой обман крылся за этим образом?
Я закрываю глаза — и сразу всплывает его лицо во время того разговора с Аязом. Не выражение успешного бизнесмена, а что-то... другое. Почти покорное.
И тогда приходит осознание:
Отец не просто знал Аяза.
Он боялся его.
Слюна во рту кажется мне горькой, как полынь. Я сгладываю ее замечая, как дрожат пальцы.
А его мать...
Достаточно одного воспоминания о её студеной улыбке — и по спине пробегает прохлада.
Медсестра вошла без стука.
Высокая, в белом халате, с подносом, где аккуратно разложены бинты, мази и что-то еще — блестящее, металлическое.
— Раздевайтесь.
Ее голос звучал так, будто она просила передать соль за ужином.
Мои пальцы задрожали, когда я потянулась к пуговицам пижамы (его, слишком большой, пахнущей им).
"Не показывай страх. Ни за что."
Но внутри все сжималось.
Она ждала, уставившись в стену за моей спиной. Будто я — предмет. Грязная кукла, которую нужно починить перед возвращением хозяину.
Я сбросила рубашку, стараясь не застонать, когда ткань задела ушиб на плече.
— На живот, — приказала она, даже не взглянув.
И тогда я поняла самое страшное:
"Я — вещь."
Это осознание ударило сильнее, чем ее руки, обрабатывающие раны.
Она перевязывает меня, как перевязывают сломанный стул перед тем, как выставить его на продажу. Чтобы не падал. Чтобы держался.
Я сжимаю зубы, когда антисептик жжет открытую ссадину на боку.
— Держитесь, — бросает она, но в голосе нет ни поддержки, ни жалости. Только инструкция.
Я смотрю в подушку, на ней играют блики от хрустальной люстры.
"Какого черта я здесь делаю?"
Но ответ приходит мгновенно — я здесь, потому что он так захотел.
И пока его медсестра затягивает бинты туже, я чувствую, как что-то внутри меня ломается.
Не тело.
Гордость.
Солнечный свет струился сквозь шелковые шторы, золотистыми бликами скользя по моим босым ногам. Я сажусь на краю кровати, слишком большой, слишком чужой, ощущая, как тонкая пижама трется о чувствительную кожу, прижатая к груди руками.
Дверь открылась беззвучно.
Он вошел, как входит прилив — неумолимо, заполняя собой все пространство. Воздух сразу стал гуще, насыщеннее, с примесью дорогого парфюма, кожи и чего-то опасного.
— Тебе лучше?
Его голос обжег низ живота.
Я не ответила. Не смогла.
Аяз сделал шаг вперед, и солнечный свет выхватил из полумрака детали, от которых перехватило дыхание. Распахнутый ворот рубашки, открывающий цепь с темным кулоном, лежащим на смуглой коже. Шрамы на руках — тонкие, белые, как отметины от когтей какой-то неведомой твари. Глаза. Боже, эти глаза. Черные. Голодные.
Он наклонился, и его пальцы — теплые, грубоватые — коснулись моего запястья. Комната внезапно стала меньше, теснее — его присутствие сужало все, как тиски. Я сижу, прикрытая лишь тонкой сорочкой, а его взгляд прожигает ткань, оставляя на коже невидимые ожоги.
Медсестра исчезла, даже не скрипнув дверью. Будто растворилась в воздухе по его приказу.
Теперь мы были одни.
Я не осмеливалась поднять глаза выше его галстука — шелкового, цвета запекшейся крови. Но чувствую его взгляд на себе — тяжелый, как ладонь, прижимающая к стене.
— Какая неаккуратность, — прошептал он, и мурашки побежали по спине.
Его пальцы — неожиданно нежные — вплелись в мои спутанные волосы, откинули их за плечо. Обнажили шею.
Я затаила дыхание.
Он смотрел на мои дрожащие губы, синяк на ключице — фиолетовый, в форме пальцев, как грудь, поднимающуюся слишком часто под тонким батистом.
— Ты боишься? — его голос прокатился по коже.
Он стоит передо мной — слишком близко, слишком мощно. Солнечный луч, пробивающийся сквозь шторы, золотит контур его сильного профиля.
Тишина.