Просыпаюсь от собственного крика. Сажусь на кровати рывком. Сердце колотится так, что ребра трещат. Воздух не проходит в легкие, застревает в горле, царапает. Хватаю ртом, жадно, как рыба на берегу. Катя. Мне снилась Катя. Она стояла в темноте — в том подвале из дневника, в белой больничной рубашке, босая на холодном полу. Звала меня. А я не могла пошевелиться.
Смотрю на тумбочку. Дневник на месте. Лежит под фотографией, которую вчера поставила в рамку.
Сажусь на кровати, беру дневник. Открываю наугад. "Сегодня он сказал, что любит меня…" Перечитываю знакомые строки, в которых Катя доверчиво описывала свою любовь к Финчу, а потом — страх перед ним и директрисой. Каждое слово сейчас бьет больнее, чем тогда, но я заставляю себя читать до конца. До последней записи, где она просит у меня прощения и признается, что молчала, чтобы защитить меня.
Закрываю дневник. Сижу, смотрю в стену. По щекам текут слезы. Вытираю их тыльной стороной ладони. Соленые. Губы дрожат.
Стук в дверь. Резко прячу дневник под подушку. Сердце снова колотится.
— Да.
Дверь приоткрывается. Мэгги. В руках поднос — чашка, тарелка с круассаном, маленькая вазочка с джемом. От круассана идет пар, пахнет сдобой.
— Ты не была на завтраке, — говорит тихо. — Я подумала… принесла.
Входит. Ставит поднос на стол. Руки дрожат — чашка звякает о блюдце.
Смотрю на нее. Под глазами синие тени. Волосы нечесаные, собраны кое-как в хвост, пряди выбились, висят вдоль щек. На щеке красная полоса — спала на смятой подушке.
— Спасибо, — говорю. Голос хриплый. — Садись.
Садится на краешек стула. Теребит край свитера. Взгляд скользит по комнате, останавливается на тумбочке, где лежит дневник под подушкой. Замечает, что подушка сбита, край тетради выглядывает. Лицо Мэгги меняется. Бледнеет еще сильнее — до синевы под глазами.
— Это… это Катин? — шепчет.
— Да.
Вскакивает. Мечется к двери.
— Мэгги! — встаю, делаю шаг.
— Не читай это! — выкрикивает. — Там все неправда! Он заставил ее так написать! Он заставил!
Дверь хлопает. Звук разносится по коридору, гаснет. Тишина. Только гул ламп.
Стою, смотрю на закрытую дверь. Мысль: «Она знает больше. Надо найти ее».
Выбегаю в коридор. Пусто. Только лампы гудят, мигают, выхватывая из темноты пятна на линолеуме. Бегу к лестнице, перепрыгиваю через ступени — сердце колотится где-то в горле. Вылетаю на улицу.
Сад встречает ветром. Холодным, резким, он бьет в лицо, забирается под водолазку, волосы хлещут по щекам. Оглядываюсь. В конце аллеи, у скамейки, мелькает светлая фигура.
Бегу. Гравий хрустит под подошвами, мелкие камни впиваются в кожу даже сквозь толстую подошву. Ветки бьют по лицу, царапают. Легкие горят.
Мэгги сидит на той самой скамейке, где вчера. Сжалась в комок, спрятала лицо в коленях. Плечи вздрагивают. Свитер на ней тот же — серый, растянутый, с катышками.
Сажусь рядом. Молчу. Слышно только, как ветер шумит в голых ветках и Мэгги всхлипывает. Пахнет сырой землей, прелыми листьями и ее страхом.
— Мэгги.
Не поднимает головы.
— Мэгги, посмотри на меня.
Медленно поднимает лицо. Все в слезах, глаза красные, опухшие, ресницы слиплись. Нос распух. Она вытирает его рукавом, шмыгает.
— Я не хотела, — шепчет. Голос сиплый, срывается. — Я не хотела, чтобы ты знала.
— Что знала?
Молчит долго. Смотрит на деревья. Ветер треплет ее волосы, светлые, тонкие, почти белые. Они разлетаются, закрывают лицо. Она их не убирает.
— Она была моим другом, — начинает тихо. Голос ровный, как журчание ручья, но в нем дрожь. — Катя. Единственным другом в этой проклятой академии.
Пальцы теребят край свитера, накручивают нитку.
— Она пришла сюда год назад. Я помню тот день. Стояла у входа, смотрела, как приезжают машины. Дорогие, черные, блестящие. Из них выходили такие же — дорогие, блестящие, с одинаковыми лицами. А потом приехало такси. Обычное, желтое, старое, все в пыли. И из него вышла она.
Мэгги улыбается сквозь слезы. Слабо, едва заметно.
— Волосы растрепаны, джинсы старые, потертые, свитер огромный, разноцветный, с дурацкой бахромой, которая болталась при каждом шаге. Она оглядывалась по сторонам и улыбалась. Просто так. Солнцу. Деревьям. Воронам на заборе. Я подумала: сумасшедшая. А потом она подошла ко мне и сказала: «Привет. Здесь всегда так красиво или только сегодня?»
Глаза Мэгги блестят. Слезы текут по щекам, падают на свитер, оставляют темные пятна. Она их не вытирает.
— Сразу все в нее влюбились. Не потому что красивая — потому что светлая. Понимаешь? Вокруг все темные, серые, одинаковые. А она светилась. Как лампочка. Я думала: как можно так светиться, когда вокруг столько тьмы?
Сжимает мою руку. Пальцы ледяные, костлявые, впиваются в кожу.
— Мы подружились сразу. Она первая со мной заговорила. Не потому что я Уитмор, не потому что у меня есть деньги. А просто так. Увидела, как я рисую в углу, подошла и сказала: «Это прекрасно. Ты правда видишь мир». Никто никогда не говорил мне такого.
Карандаш, который она все еще сжимает в другой руке, падает на землю. Мэгги не замечает.
— А потом она встретила его. Финча.
Выдыхает это имя, как проклятие. Лицо искажается.
— Он читал лекции. Говорил об искусстве так, что хотелось слушать вечно. Не как старый зануда, который бубнит даты и названия, а как… как поэт. Катя ходила на все его пары. Сидела в первом ряду, смотрела не отрываясь. Я видела, как она менялась. Глаза начинали блестеть, щеки розовели, она улыбалась сама себе. Я думала — влюбилась. Думала — это прекрасно.
— Я знаю, — говорю тихо. — Читала в дневнике.
— Не верь дневнику! — Мэгги резко поворачивается ко мне. Глаза расширены, в них ужас. — Он заставил ее это писать! Финч! Он говорил ей, что если она будет вести дневник и писать там про любовь, то это поможет ей… не знаю… сохранить рассудок? А сам… сам…
Захлебывается слезами. Дышит часто, мелко, вот-вот разрыдается в голос.
— Он приходил к ней ночью. Я видела.
— Что ты видела?
— Я живу через две комнаты от нее. Стены тонкие. Я слышала, как открывается дверь. Как он входит. Я прижималась ухом к стене и слушала.
Закрывает глаза, будто видит это сейчас.
— Он делал ей уколы. Она кричала, просила перестать. А он говорил: «Тише, тише, это для твоего блага. Ты больна, Катя. Ты сама не понимаешь». А она плакала и просила: «Пожалуйста, не надо, я хочу домой».
Внутри все леденеет. Руки немеют.
— Она боялась. Не за себя. За тебя.
— Откуда ты знаешь?
— Она сказала мне. Однажды ночью прибежала, вся в слезах. Сказала: «Мэгги, если со мной что-то случится, передай сестре, что я люблю ее. И что он обещал у***ь ее, если я расскажу».
— Кто обещал? Финч?
— Да. И она боялась, что он сделает это. Поэтому молчала. Поэтому писала в дневнике про любовь. Чтобы он думал, что она все еще верит ему, все еще любит.
Сидим молча. Ветер стих. Стало тихо, как перед грозой.
— Кто еще знает? — спрашиваю.
— Директриса. Она все знает. Она сама… отправляла ее к нему. Говорила, что Финч поможет Кате раскрыть талант, что он гений и может научить ее видеть мир по-настоящему. А Финч… Финч делал с ней что хотел.
Мэгги сжимает мою руку до боли.
— Не ходи к ней, Алиса. К директрисе. Она соберет тебя по кусочкам и не заметит. Она как паук — плетет паутину и ждет, пока кто-нибудь влетит.
Шаги за спиной. Хруст гравия. Оборачиваюсь.
Сандерс. Стоит в трех метрах, смотрит на нас. Лицо серьезное, без обычной улыбки. Глаза темные, усталые. Под ними тени.
— Мэгги, — говорит мягко. — Иди. Я провожу.
Мэгги вскакивает, смотрит на меня.
— Ты придешь сегодня?
— Куда?
— Не знаю. Просто… придешь. Мне страшно одной.
— Приду.
Кивает. Уходит с Сандерсом. Он берет ее под руку, ведет осторожно, будто она фарфоровая. Что-то шепчет ей на ухо.
Сандерс оборачивается на ходу, смотрит на меня. Говорит одними губами: «Не трогай ее».
Остаюсь на скамейке. Солнце уже почти село, только узкая полоска света на горизонте. Тени становятся длинными, тянутся ко мне, обволакивают. Холодно. Сидеть больше нет сил.
Встаю. Ноги затекли, еле идут. Иду обратно в общежитие. Мысли путаются, но одна бьется в голове, как птица в клетке: «Сегодня ночью. Надо идти сегодня ночью. Катя там. Она ждет».
Захожу в столовую, и шум накрывает с головой. Гул голосов, звон вилок о тарелки, скрежет скамеек по каменному полу — все смешивается в сплошную какофонию, от которой начинает пульсировать в висках. Высокие сводчатые потолки отражают звуки, усиливают их, превращают в пытку.
Пахнет пережаренным маслом — приторно, тошнотворно. Дешевый кофе, чужие духи, пот — все это висит в воздухе тяжелым облаком. Желудок сжимается, подкатывает к горлу.
Беру поднос. Еда выглядит так же, как вчера: пюре с комками, котлета в сером соусе, листья салата вялые, коричневые по краям.
Сажусь за свободный стол в углу. Скамья жесткая, дерево шершавое, некрашеное. Спиной чувствую взгляды — колючие, оценивающие. Знаю, что говорят. Новая, русская, сестра той, что исчезла.
Рядом плюхается Сандерс. Поднос грохает о стол так, что я вздрагиваю. Тарелки подпрыгивают, ложка падает на пол со звоном. Он даже не замечает. Улыбается во весь рот — белые зубы, ровные, дорогие. Волосы светлые, торчат в разные стороны.
От него пахнет потом и дезодорантом — химическая свежесть.
— Привет, колючка, — жует на ходу, крошки летят на стол. — Как каша? Гадость редкостная.
Молчу. Гадость и вправду редкостная, стоит комом в горле. Запиваю якобы компотом. По факту вода теплая, пованивает хлоркой.
— Как думаешь на нас тут эксперименты проводят? — наклоняет голову, разглядывает меня. — Не еда — отрава. Видимо проверяют выживем ли.
Смотрю на него в упор. В глаза.
— Что ты знаешь о Финче?
Сандерс перестает жевать. Улыбка дергается. Оглядывается по сторонам.
— А что о нем знать? — голос тише. Проглатывает. — Умный. Любит молоденьких.
— Катя была не первой?
Сандерс криво усмехается. Без веселья.
— Не первой, — кивает. — Но единственной, кто исчез.
Внутри все сжимается. Пальцы сжимают вилку.
— Ты знаешь, где она?
— Не знаю и знать не хочу, — откладывает вилку. — Слушай, Воронцова. Я понимаю, ты ищешь сестру. Но здесь свои законы. Если начнешь копать, тебя закопают. Быстро и незаметно. Как Катю.
— Ты боишься?
— Боюсь, — говорит просто, без стыда. — Я здесь не герой. Я шут. Моя работа — смешить людей и не высовываться.
Встает. Хлопает меня по плечу.
— Лучше не суйся, Воронцова. Здесь тебя щадить не будут.
Уходит. Смотрю ему вслед. Выхожу из столовой. В дверях — Джеймс. Тело реагирует раньше головы: мурашки по коже, дыхание сбивается. Останавливаемся друг напротив друга.
— Воронцова, — голос низкий, с хрипотцой. — Не ищи неприятности. Они сами тебя найдут.
Проходит мимо. Плечом задевает.
Стою, смотрю ему вслед.
Вечер опускается на академию быстро, будто кто-то выключает свет. Небо из синего становится серым, потом темно-синим, почти черным. Зажигаются фонари вдоль дорожек — желтые, теплые, но не греют, только светят.
Иду развеяться. Ноги сами несут к теннисному корту за жилым корпусом. Сама не знаю почему — просто хочется смотреть на движение, пока внутри все застыло в ожидании ночи.
Корт освещен прожекторами на высоких столбах. Свет белый, холодный, режет глаза. На корте двое — Джеймс и Сандерс.
Джеймс в спортивной форме — шорты, футболка облегает широкие плечи. Движения хищные, точные, каждое рассчитано. Он не играет — он охотится. Сандерс мечется по корту, еле успевает за мячами, матерится, размахивает ракеткой.
Сажусь на трибуну. Деревянные скамейки холодные, даже сквозь джинсы чувствуется холод. Обхватываю себя руками, смотрю.
Джеймс подает — мяч летит пулей. Сандерс даже не касается. Мяч с глухим стуком ударяется в заднюю стенку.
— Да чтоб тебя! — орет Сандерс, швыряет ракетку на землю. — Ты человек или машина? У меня руки отсохнут бегать за твоими подачами!
Джеймс не отвечает. Подходит к сетке, берет полотенце, висящее на ограждении. Вытирает лицо, шею. Замечает меня. Замирает на секунду. Потом отворачивается.
Сандерс пьет воду из бутылки, закатывает глаза.
— Все, — говорит, отдышавшись. — С меня хватит. Я в душ. Если еще раз выйду с ним на корт, считайте меня самоубийцей.
Подхватывает ракетку, сумку и уходит, даже не взглянув на трибуны.
Джеймс остается один. Стоит, смотрит на корт, на разметку, на упавший мяч. Потом поднимает голову, смотрит на меня.
— Иди сюда, — говорит негромко. Голос разносится в вечернем воздухе.
Встаю. Медленно спускаюсь с трибуны. Каждый шаг — сердце колотится сильнее. Подхожу к ограждению. Стоим друг напротив друга, сетка между нами.
— Ты сегодня идешь к Мэгги? — спрашивает. Не вопрос, утверждение.
— Иду.
— Я с тобой.
— Зачем?
— Катя просила.
Внутри все переворачивается. Сердце пропускает удар, потом разгоняется снова.
— Когда?
— Перед тем как исчезнуть. Пришла ко мне ночью. Сказала: «Если со мной что-то случится, присмотри за Мэгги. И за сестрой. Она придет. Она всегда приходит».
— Ты знал? Все это время знал — и молчал?
— Боялся. — Голос глухой. — Всегда боялся. Отца, мать, директрису. А теперь… теперь уже все равно.
Открывает калитку в ограждении. Выходит. Теперь мы рядом. Близко. От него пахнет потом, свежестью, и тем самым запахом, что я запомнила в подвале — хвоя, кофе, дым. Сердце колотится так, что, кажется, он слышит.
— Я пойду с тобой, — говорит. — Или ты никуда не идешь.
Смотрю на него. В темноте глаз не видно, только отблески прожекторов в зрачках.
— Хорошо. В два у кухни.
Кивает. Стоим еще секунду. Между нами воздух густой, тяжелый. Хочется протянуть руку, коснуться. Не протягиваю.
— Иди, — говорит тихо. — Увидимся.
Уходит в раздевалку, не оглядываясь.
Стою, смотрю ему вслед. Пальцы помнят его руку, его тепло. Сжимаю их в кулак. Иду обратно в общежитие.
В голове — Катя, Джеймс, подвал, Финч. Все смешалось. Но внутри — впервые за долгое время — не страх. Что-то другое. Почти надежда.
Полночь. Сижу на подоконнике в своей комнате, смотрю на луну. Она почти полная, круглая, белая, висит низко над деревьями. Свет от нее льется в комнату, заливает пол серебром, дрожит на стенах. За окном ветер качает голые ветки, они скребут по стеклу, как чьи-то когти. Холод идет от окна, несмотря на батарею. Обхватываю себя руками, но не ухожу.
Не сплю. Не могу. Слишком много мыслей. Катя там, в темноте. Финч приходит к ней с уколами. Джеймс пойдет со мной. Сандерс боится, но помогает. Все смешалось в голове, пульсирует в висках.
Стук в дверь. Тихонький, робкий. Два удара, пауза, еще один.
— Войдите.
Дверь приоткрывается. Мэгги. В халате поверх пижамы — халат длинный, фланелевый, с мелким цветочным рисунком, выцветший от старых стирок. Босая. Волосы распущены, падают на плечи, в лунном свете кажутся почти белыми. Глаза огромные, темные, с синевой под ними.
— Не спится, — шепчет.
— Садись.
Подходит, садится рядом на подоконник. Жмется ко мне — от нее холодно, она дрожит мелкой дрожью. Обнимаю ее за плечи, притягиваю ближе. Она худенькая, почти невесомая, под халатом чувствуются острые ключицы.
— Посмотри, — протягивает фотографию.
Беру в руки. Старая, потрепанная по краям. На фото Катя и Мэгги. Обнимаются, счастливые. Катя смеется, лохматая, в своем дурацком вязаном кардигане — разноцветные полосы, бахрома, ужас. Мэгги рядом — светлая, тонкая, улыбается по-настоящему, не так, как здесь, не испуганно.
— Мы были счастливы тогда, — говорит тихо. — До всего этого.
Провожу пальцем по лицу Кати. Хочется плакать, но слез нет. Только пустота внутри и тяжесть.
Молчим. Смотрим на луну. Где-то в коридоре шуршит — мыши? ветер? шаги?
— Я боюсь, — говорит наконец.
— Чего?
— Что мы не успеем. Что Катя… что ее там нет. Или что она… — замолкает, не договаривает.
— Она там. Я знаю.
— Откуда?
— Чувствую. Здесь, — прижимаю руку к груди. — Сердце не даст соврать.
Мэгги смотрит на меня. В лунном свете глаза огромные, темные, как омуты, в них плещется ужас и надежда одновременно.
— Он приходил к ней ночью, — шепчет. — Финч. Я видела.
— Что ты видела?
— Я живу через две комнаты от нее. Стены тонкие. Я слышала, как открывается дверь. Как он входит. Я прижималась ухом к стене и слушала.
Закрывает глаза, будто видит это сейчас. Лицо искажается.
— Он делал ей уколы. Она кричала, просила перестать. А он говорил: «Тише, тише, это для твоего блага. Ты больна, Катя. Ты сама не понимаешь». А она плакала и просила: «Пожалуйста, не надо, я хочу домой».
Сжимаю ее плечо сильнее. Пальцы немеют.
— А директриса?
— Она знала. Она все знала. Она сама… отправляла ее к нему. Говорила, что Финч поможет Кате раскрыть талант, что он гений и может научить ее видеть мир по-настоящему. А Финч… Финч делал с ней что хотел.
Захлебывается слезами. Всхлипывает, уткнувшись мне в плечо. Халат намокает от слез.
— Не ходи к ней, Алиса. К директрисе. Она соберет тебя по кусочкам и не заметит. Она как паук — плетет паутину и ждет, пока кто-нибудь влетит. Катя влетела. И ты влетишь.
— Я пойду сегодня. В подвал.
Мэгги замирает. Отстраняется, смотрит на меня. Глаза красные, опухшие.
— Я с тобой.
— Нет. Ты остаешься.
— Но…
— Если мы не вернемся, ты должна рассказать всё. Полиции, прессе, кому угодно. Ты — наш страховой полис. Понимаешь?
— Понимаю, — шепчет. — Но я боюсь за вас. За тебя. За Джеймса.
— Не бойся. Мы вернемся.
— Обещаешь?
Смотрю в ее глаза. В них столько боли, столько страха, столько надежды. Вру? Не вру?
— Обещаю.
Обнимаю ее. Крепко-крепко. Чувствую, как она дрожит — мелко, часто, как птица. Глажу по голове, по волосам — они тонкие, мягкие, пахнут лавандой.
— Береги себя, — шепчет в плечо.
— И ты.
Отстраняюсь. Смотрю на часы на тумбочке. Светятся зеленым: половина второго.
— Пора.
Встаю. Мэгги берет меня за руку. Пальцы холодные, цепкие, впиваются в запястье.
— Алиса…
— Что?
— Катя говорила, что ты сильная. Что ты всегда была сильной. Она права.
Улыбаюсь ей. Криво, наверное.
— Иди. Спи.
— Не усну.
— Тогда жди.
Выхожу в коридор. Закрываю дверь. Прислоняюсь к ней спиной, закрываю глаза. Сердце колотится. Минуту стою, собираясь с силами. Потом иду к черной лестнице. Шаги гулкие, разносятся эхом, будто кто-то идет следом. Оборачиваюсь — никого.
Темнота. Лампы гудят, мигают, выхватывают из мрака пятна на линолеуме, облупившуюся краску на стенах. Пахнет пылью, хлоркой, страхом.