Вышли за зону.
За воротами лагеря будущих штрафников окружили автоматчики в фуражках с красным околышем, по бокам колонны собаки. Натасканные псы утробно рычали, сбрехивая коротким густым лаем.
Начальник конвоя, молодой, подтянутый лейтенант, зачастил как молитву:
— Внимание, колонна! – Навязшие в зубах стихи вновь полны смысла и обещают смерть. – За неподчинение законным требованиям конвоя, попытку к побегу... конвой стреляет без предупреждения. Поняли падлы в-в-вашу мать?
Не услышав ответа лейтенант крикнул осердясь:
— Если хоть одна б… вертухнется и попытается бежать, патронов не пожалею. Следуй – и не растягивайся. Шагом марш!
Шли медленно, с остановками.
Зэки, опьянённые свободой глазели по сторонам, свистели, задирали прохожих.
Собаки, возбужденные запахом немытых тел рычали на отстающих. Конвой матерился и обещал пристрелить любого, кто побежит.
На улицах посёлка по дороге попадались женщины в платках и телогрейках. На ногах, у многих мужские сапоги и грубые солдатские ботинками.
На обочине дороги кривоногий худой шофёр в рваной засаленной телогрейке отчаянно крутил заводную ручку заглохшей полуторки. Старухи торговали семечками и сушёной рыбой. Низкорослая хмурая продавщица запирала магазин на большой амбарный замок
Проходящая колонна ни у кого не вызвала удивления. К зэкам здесь привыкли. Часть посёлка служила в лагере, другая сидела.
Наконец подошли к огромному сборному пункту, похожему на пересыльный лагерь.
Видны были два огромных деревянных двухэтажных барака и много-много брезентовых палаток. Сборный пункт обнесен сплошным деревянным забором, по верху — пять или шесть рядов колючки. Охрана в обычной армейской форме.
Колонна остановилась у вахты, ворота раскрылись. Автоматчики по команде офицера убрали оружие за спину, выстроились в стороне. Больше их не видели.
На крыльце бревенчатого здания стоял офицер с красной, замусоленной повязкой на рукаве.
В воздухе висел тюремный специфический запах карболки, залежалого обмундирования, гнилой картошки.
Офицер оглядел разномастно одетый строй, так, как опытный пастух оглядывает новое стадо. Сделал несколько шагов.
— Старшина!
Тотчас же подскочил молодцеватый военный.
Физиономия крепкая, словно выложенная из бурого кирпича.
— Я, товарищ майор!
— Людей — в баню. Переодеть, всё тряпьё сжечь! Поставить на довольствие. После бани всех на занятия.
Pаскурил папиросу, обронил веско:
— Выполнять!
— Н-ннн-на-пр-ря-о!— старшина багровея от усилия, распахнул свою свежеобритую пасть.— Ш-ш-ш-шшшго-ом!
Строй новобранцев завели в санпропускник, потом в баню. Там сбросили с себя всё пропотевшее провонявшее лагерем зэковское шмотьё.
Это, конечно же, была не русская баня с парилкой, а большая помывочная с кранами, из которых бил кипяток. Из-за пара не видно ничего дальше протянутой руки.
Груда серого цвета овальных тазиков с двумя ручками - шайки.
Такие же серые бруски мыла. Смятые и скользкие ошметки мочалок.
На всю помывку отводилось полчаса, кусочек серого хозяйственного мыла и по две шайки горячей воды.
Штрафники толпились вокруг кранов, наливая в тазы кипяток и весело матерясь. Худые, в шрамах и наколках, - в мыльной пене. Зрелище это было смешное, и сами они смеялись -друг над другом, по любому поводу. Кто-то поскользнулся на мыле, шмякнулся, и тут же начали гоготать.
Гулыга яростно тёр себя мочалкой
– Ну! - тянул он блаженно. -Банька, таки-да-а!.. После водки и баб первое удовольствие.
Он был синий от татуировок. С одной стороны его широкой груди синел профиль Ленина. С другой -- профиль Сталина. А на спине шрам от ножа.
Клёпа с сожалением смотрел на снятый с себя тёплый свитер.
Свитер был тёплый, домашней вязки. Месяц назад Клёпа выиграл его в карты.
Он был профессионалом игры в терц, штос и буру — трех классических карточных игр, знаток правил катрана, строгое соблюдение которых обязательно в игре между ворами.
Под гимнастёркой свитер не помещался.
Из боковой комнаты вышел офицер лет двадцати в небрежно накинутой на плечи шипели. Был он близорук, носил очки. Несмотря на молодой возраст имел глубокие залысины, криво уходящие к середине макушки.
Залысины придавали его детскому лицу выражение взрослой озабоченности, печать огромной ответственности.
Все его друзья были на фронте. А он - здесь. Лейтенант был не годен к строевой, но считал, что как член партии не имеет права отсиживаться в тылу.
Уже вторую неделю он исполнял обязанности замполита роты.
Лейтенант строго глянул на Клёпу, поправил очки.
— Не время товарищ боец переживать по поводу вещей. Родина в опасности. Тем более, что вам сейчас выдадут обмундирование.
Голый Клёпа, татуированный с головы до ног, цыкнул зубом, сощурившись, осмотрел офицера.
— Этот гнидник мне дорог, гражданин начальник. Хочу дойти в нём до Берлина, а потом сдать в музей. И написать на табличке, что раньше он принадлежал уголовному элементу Михе Клёпе, а потом перековавшемуся бойцу победителю- орденоносцу, дошедшему до вражеского логова, Михаилу Ивановичу Клепикову.
Лейтенант потрогал пуговицу на воротнике гимнастёрки, хотя тот ему не жал и поправил очки.
– М-ммм! И все-таки... Я бы попросил...
Замполит снял и протёр очки. Надел их, поправляя за ушами, на переносице.
Подслеповато моргая смотрел на невысокого нагловатого бойца, с замашками уркагана.
Хотел было ещё что-то добавить, но поспешил отойти, попрaвляя редкие волосы нa яйцеобрaзной голове.
Лейтенант, почему то робел перед этими взрослыми татуированными мужиками.
«Чёрт его знает, что у них на уме, у этих уголовников».
Лейтенант Высоковский считался одним из самых подкованных политработников среди офицеров сборного пункта, но он терялся перед людьми, обладающими большим житейским опытом.
Когда они уже выходили из помывочной, распаренные, смывшие с себя всю грязь, морщинистый жуликоватый старшина и двое его помощников притащили тюки с пахнущим хлоркой бельём.
Старшина тыкал пальцем в высокие кучи на полу:
– Тут портки и гимнастёрки, тама - шинели! Кальсоны в углу! Головные уборы и портянки в мешках! Потом подходим за обувкой. Говорим размер, получаем, примеряем, радостно улыбаемся и отваливаем!
Весело скалился, приговаривая:
– Налетай служивые! Родина вас не забудет, а старшина, оденет, и обует. Родина-мать, а старшина-отец родной!
Всем раздали одинаковые пояса: брезентовые, с проволочной пряжкой. И к ним подсумки их серой парусины.
— Во-ооо!.. И хомут уже дали!— радостно кричал Клёпа, разглядывая карманы брезентового подсумка. - Теперь только запрячь осталось!
Обмундирование было разномастное, ношеное. На многих шинелях и гимнастёрках, небрежно и торопливо заштопанные дырки.
Не было большой разницы между новым и старым обмундированием, потому что уже через несколько дней все эти ворохи выданной одежды будут вываляны в осенней грязи и размокшей траншейной глине.
Будут по-новой пробиты пулями и осколками. Испачканы кровью, грязью и испражнениями.
— Следующий! Как фамилия? Швыдченко?
Старшина торопливо кинул перед собой на стол ворох заштопанной одежды:
— Следующий!
Но коровий вор продолжал неторопливо копаться в приторно воняющей куче старых ботинок.
— Не спи, Швыдченко! Победу проспишь!
Тот оскалил редкие от цинги зубы:
– Мой батя говорил, что обувку, как жену, надо выбирать с умом. Тщательно. Жену - по душе, сапоги - по ноге. Абы, какие взял - ноги потерял!.. Так ведь, товарищ старшина?
Старшина загоготал. Лицо у него красное, наглое.Сразу видно, что старшина ворюга из ворюг.
Подошёл Гулыга. Бросил на стол гимнастёрку с дырой на груди.
– Я бы на месте товарища Сталина после войны вас всех расстрелял поголовно, от замкомандующего по тылу до последнего повара... Замени лепень! Ну!.. Я дважды не повторяю.
Старшина оглядел его голый татуированный торс.
Умерил своё веселье и небритое лицо его стало напряженно-несчастным.
– Ну-ну, вижу, люди вы бывалые. Не пропадёте ни за грош!
Потом вытащил из мешка почти новую гимнастёрку. Бросил её на стол перед Гулыгой.
– Носите товарищ боец на здоровье. Помните мою доброту!
Вытер рукавом гимнастёрки пот со лба, сказал устало и печально:
– Вы же, ребятки, только того… в ящик сразу не спешите…
Весь оставшийся день прошёл в суете. Десять раз на дню строились. Слушали политинформацию, занимались строевой.
Бух-бух-бух!— печатали шаг каблуки.
— Выше ножку! Рота-ааа! Запеееевай!
Несколько минут стояла тишина, нарушаемая лишь буханьем двух сотен ног. Потом чей-то отчаянный голос рванул:
Я вспоминаю старину,
Как первый раз попал в тюрьму, -
Кошмары, блять, кошмары, блять, кошмары!
Как под Ростовом-на-Дону
Я в первый раз попал в тюрьму,
На нары, блять, на нары, блять, на нары!
Тут же двести лужёных глоток подхватили:
Настала лучшая пора,
Мы закричали все «Ура!»
Кошмары, блять, кошмары, блять, кошмары!
Один вагон набит битком,
А я, как курва, с кипятком –
По шпалам, блять, по шпалам, блять, по шпалам!
Лейтенанту, проводившему строевую подготовку, песня понравилась. Он шёл сзади, покуривая и улыбаясь.
Из-под ботинок летели грязные брызги. Вечером усталые и замордованные штрафники разбирали и собирали винтовку.
Инструктор с двумя красными лычками на погонах рычал:
— Что у вас в руках, товарищ боец?
— В-винтовка!
— Винтовка?.. А то я подумал, что это чьи-то муди!
Общий смех.
Поняв свою оплошность, боец виновато потупил голову. Младший сержант с ненавистью глядел на придавленную тяжестью вещмешка фигуру, мокрую, испачканную осенней грязью шинель. Весь неказистый жалкий вид штрафника выражал вину и покорность.
Грозный взгляд в сторону потешающегося строя.
— Отставить смех, рогомёты! Швыдченко, какая винтовка?
— М-мм… – обречённо тянул красный и вспотевший Швыдченко, глядя на отполированный руками красноармейцев приклад винтовки. Младший сержант грозно таращит глаза. Швыдченко понимает, что надо ответить, но что — он придумать не мог, и тужился, словно на лагерном толчке.
— Железная, - шёпотом подсказывает Клёпа.
— Железная, - обрадованно повторяет Швыдченко.
— Кто железная? - Охренел младший сержант.
— Винтовка железная, - чеканит воспрявший духом боец.
Инструктор вздохнул.
— Сам ты дубина железная. А в руках у тебя русская трехлинейная винтовка Мосина образца 1891 года. Вес – четыре и две десятых килограмма. Обойма на пять патронов. Стрельба производится с примкнутым штыком.
По лицу Швыдченко от напряжения мысли стекал пот. Он послушно кивал головой.
— Понял? Ну ничего. Если я научить не сумею, немец живо научит. Встать в строй!
На котловое довольствие должны были поставить только на следующее утро. Весь день ели сухари и селёдку.
Наконец вечерняя поверка.
— Шайфутдинов.
— Я!
— Герасименко.
— Я!
— Клепиков.
— Здесь.
— Не здесь, а, я, надо отвечать.
— Ну, я.
— Один наряд вне очереди.
Здоровенный сержант, исполняющий обязанности старшины роты, что-то помечает карандашом у себя в тетради.
— Завтра дневальный.
— Бля! Я что в карты проиграл?
— Два наряда!
— Е-ееесть!
— Шелякин.
— Я!
— Лученков.
— Я!
Через десять минут все забылись тяжелым сном на трехъярусных деревянных нарах.
Едва остриженные под ноль головы коснулись тощих подушек как раздался крик дневального:
— Подъем! Строиться на зарядку
—Бегом! Бегом, бисовы дети!— стоя у двери, кричал старшина.
—Черт те что удумали!— возмущённо шипел Клёпа.— На войне зарядка! А может я завтра погибну!?
—На войне, не на войне, а в армии всё по уставу!— невозмутимо отвечал старшина.
И началась армейская жизнь. Утром, ещё затемно- зарядка, туалет, приборка.
В солдатской столовой в окошки, называемые амбразурами, гладкие повара швыряли бачки с синюшной перловкой на завтрак. Не мамкины пирожки конечно, но и не хуже чем в лагере.
Клёпа уминал завтрак раньше всех.
—А добавку защитнику Родины?— весело орал он на всю столовую.
Потом развод, построение.
Стояли последние погожие деньки октября. Земля была устелена сухими опавшими листьями. Вдалеке синела даль, на деревьях висела паутина, хоть и слабенько, еще пригревало солнце.
Сержанты выстраивали роту. И несколько часов в воздухе слышались команды:
—На пле-чу!
—К но-ги!
Затем маршировали, преодолевали полосу препятствий, бросали гранаты, лазали через стенку, а перед обедом кололи штыком чучело.
На обед жиденький картофельный суп, пшённая каша и чуть сладкая бурда, вместо чая. Построение, опять строевая, хозяйственные работы, опять построение, снов перловка на ужин. И как манна небесная, как избавление от дневных мук - вечерняя поверка.
На следующий день то же самое, только вместо строевой пришёл замполит пересыльного пункта младший лейтенант Рутштейн.
Держался свысока. Полгода назад окончил военное училище. Еще не воевал, пороха не нюхал. Но должность занимал капитанскую.
В обязанности Рутштейна входило проведение политинформации.
— Товарищ Сталин точно определил предмет и задачи, при освещении основ ленинизма, товарищи. Перейдя к определению сущности ленинизма, товарищ Сталин, дал сжатое и глубокое научное, известное теперь всему миру определение: «Ленинизм есть марксизм эпохи империализма и пролетарской революции. Точнее: ленинизм есть теория и тактика пролетарской революции вообще, теория и тактика диктатуры пролетариата в особенности».
Это - поистине гениальное определение, которое характеризует ленинизм в историческом разрезе, указывает также на органическую связь ленинизма с марксизмом.
Это - главный, ключевой, основополагающий и коренной вопрос нашей с вами сегодняшней лекции, или, если быть точным, политинформации...
Замполит монотонно бубнит, перебирая какие-то мятые бумажки.
Сам он длинный, тощий и унылый.
Бойцы устали. Слова об основах ленинизма и победоносном наступлении Красной армии падали в пустоту. Штрафники кивали головами и дремали, прикрыв глаза.
Клёпа в это время под столом перетасовал колоду, перевернул рубашкой вверх и сунул Сизову, предлагая снять верх.
В это время он почувствовал болезненный пинок по щиколотке.
— Товарищ боец, встать!
Клёпа не торопясь поднялся, выпрямил спину.
Успел сунуть колоду в рукав гимнастёрки. Подслеповатый замполит ничего не заметил.
— Фамилия?! — выдохнул он, стараясь выглядеть грозно.
— Штрафник Клепиков.
— Не штрафник, а боец переменного состава!
Клёпа сразу понял, что за человек стоит перед ним. К таким людям, как этот комсюк он относился со злой настороженностью, которую научился скрывать под текучим, воровски- скользким равнодушием. И чтобы лучше удавалось скрыть, заговаривал собеседника, опутывая его паутиной слов.
Вслед за младшим лейтенантом послушно повторил, - боец переменного состава.
— Почему вертитесь на политзанятиях? - строжился замполит. - Вас что, не интересуют задачи ленинизма?
— Никак нет... - Клёпа решил повысить замполита в звании, - товарищ лейтенант... Задачами ленинизма очень интересуюсь. Но имею профессиональное заболевание шеи, по причине которого вынужден вертеть головой, иначе инвалидность и уже не смогу бить врага.
Замполит задумался.
— А скажите товарищ боец, почему советский народ побеждает во всех битвах с империализмом?
— Потому что всеми победами Красной армии руководит товарищ Сталин, который есть непоколебимый борец за дело рабочего класса и вождь коммунистической партии. Под его руководством советский народ победит и забьёт осиновый кол в могилу фашизма и империализма.
Замполит дёрнул щекой.
— Я вижу, что вы политически грамотный боец, товарищ Клепиков, - кивнул. - Садитесь!
Клёпа плюхнулся на свое место. Замполит поправил очки, придававшие его лицу строгое выражение, оглядел класс и продолжил читать лекцию.
После обеда Клёпа заступил в свой первый наряд. Дневальный. Тумбочка.
Он спал стоя и вполглаза, привязав к двери и к руке кусок бечёвки.
На тот случай, если придёт дежурный по части. Но никто не пришел.
* * *
Через пару недель наступил день отправки. Каждому выдали саперную лопатку. Каску. Противогаз. Выдали котелки, а ложки почему то - нет.
Но у бывших зэков, к ложке отношение особенное. У каждого она или за голенищем, или в кармане.
Маршевую роту из штрафников привели на станцию. В тупике стоял эшелон, собранный из товарных теплушек. Погрузились в вагоны- телятники. С прорезями в полу для отхожего места.
У стен расположены двухъярусные нары, сколоченные из толстого листвяка. Посредине стол, привинченный к грязному, заплёванному полу массивными ржавыми болтами.
В центре теплушки калилась железная бочка с выведенной в узенькое оконце под самым потолком трубой. На печке парил тяжёлый чайник.
Рядом большой железный бак с питьевой водой. К нему цепью привязана металлическая кружка. В углу бак с парашей.
Пахло углём, портянками, табаком, ещё чем-то неуловимо солдатским- мужским потом, сапожной ваксой. Это был запах войны, тревожный и горький.
Потом подогнали шустрый паровозик. Сцепщик прицепил вагоны к эшелону.
На площадках за вагонами со штрафниками укрывались от холодного ветра охранники с винтовками. Двери этих вагонов задраены наглухо, железные щеколды перевязаны проволокой.
Старые, во многих местах прошитые пулями и осколками вагоны натруженно скрипели, гремели, лязгали разболтанными буферами и монотонно стучали колесами на стыках рельсов. Вместе с вагоном плавно раскачивались двухъярусные нары и железная печь-времянка.
В полутемных теплушках везли безоружных штрафников.
В распоясанных гимнастерках, без ушанок, многие в одних носках и портянках, они лежали и сидели на дощатых нарах, подбрасывали в печку дрова, грудились у закрытой двери, глядя в щели на проплывавшие мимо столбы, деревья, городские дома и деревенские избы.
Серые поля бежали окрест, исчезали переваливаясь через бугры, и не было им ни конца ни края. Кое–где кущами толпились деревья, с уже облетевшей листвой. Иногда проплывали тесно прижатые друг к другу дома, где кирпичные, под железной кровлей, но чаще крытые потемневшей от времени соломой.
Кто-то из пожилых солдат отходя от двери вздохнул: «Эх велика Расея, только жрать в ней нечего".
Наверху у крохотного окошечка играли в карты. Оттуда-то и дело раздавались взрывы хохота и дикого рева.
Кто-то грыз сухари, кто-то вспоминал баб. Изредка сводили старые счёты.
Через окошечки теплушек бледнело осеннее небо, в котором к югу тянули редкие журавлиные клинья, мелькали деревья, потерявшие листву, грязные поля, с которых убрали хлеб, выкопали картошку, свеклу, морковь.
Потом все краски стёрлись, осталась только серая. Серые крыши домов, мелькающие лица, печные трубы, исчезающие за дождевыми полосами. Серые лужи вдоль пути.
На больших и малых безвестных станциях вдоль эшелона шуршат торопливые
шаги, и слышны бабьи просительные выкрики "Картошка! Картошка! Горячая
картошечка! Пирожки! Кому пирожки","Табачок, табачок!
Женщины передавали снедь в открытые проёмы вагонных дверей.
Штрафные вагоны оставляют закрытыми.
На редких остановках штрафники высовывали головы из узких окошек под крышей вагонов. Бросали на землю деньги и шмотки, затягивали в вагон на верёвке вонючий самогон и чай.
На каком-то запущенном, грязном полустанке женщина в платке, подвязанном под подбородком, увидев как штрафники выглядывают из зарешеченного окошка:
– Господи, что за жизнь! Даже на войну и то под конвоем!
В углу вагона, рядом с Гулыгой собрались воры - Клёпа, Мотя, Монах и похожий на злого бурятского Будду - Абармид Хурхэнов.
Сидел он за у******о. Колючий взгляд из-под мохнатых бровей придавал широкоскулому лицу отталкивающее выражение. Был он угрюм, неразговорчив. Никогда не знаешь о чём он думает.
Гоняли по кругу закопчённую кружку с чёрным как дёготь чифиром. На тёмно- коричневой, почти чёрной поверхности густого чая вместе с пенкой плавали редкие чаинки. Кружка переходила из рук в руки.
Сидели с серьезными лицами, тесным кружком. Роняли тяжелые, как судьба, слова.
– Ты чего вышел?
– Куда деваться было? Впереди зима. А ты?
– Шнырь штабной трёкал. Этап на Колыму готовят. Тех кто в отказ пошёл туда погонят. А Колыма это бирка на ногу и гарантированная яма.
– Может и так. Усатому золотишко сейчас понадобится!
– А кому оно без надобности?
– Зимой там смерть! Мне мужики рассказывали у них в бараке один уже доходил и придумал как с колымской командировки соскочить. Ночью зимой в уборную пошёл, обоссал голыеноги и полночи на толчке просидел. Думал сактируют и на материк отправят, а ему ступни отняли и новый срок. Так и загнулся. Там мало кто выживает.
– А тебя куда везут? Не на смерть?
– Может быть на смерть! А может и нет. Это как карта ляжет...
Слышал...в штрафной – первое ранение, и срок тю- тю! Как говорится или грудь в крестах, или голова в кустах.
Никому из зэка, к какой бы он масти ни принадлежал, ехать на Колыму не хотелось. Там нужно было вкалывать, и кто ты есть: мужик или блатной никого не волновало. На Колыме долго не церемонились, не можешь работать или не хочешь, быстро отправляли на тот свет, чтоб не ел чужой хлеб, который нужен другим.
И каждый из этих горемык, ещё несколько дней назад согнанный с нар матом бригадира, ещё вчера хлебавший жидкую баланду в провонявшей капустой столовой и мечтавший о пайке хлеба – каждый с облегчением думал о том, что может быть его жизнь оборвётся завтра, а не растянется на годы, как обещали в приговоре. Но зато он умрёт свободным, а не сыграет в ящик, как говорили в лагере.
Скорее всего здесь был очень большой смысл, а может быть даже и мудрость. Быть может это и была главная и единственной правда их жизней.
В теплушке воняло сгоревшим жиром. Несколько штрафников сидели вокруг печки на которой стоял котелок. В нём жарились куски жёлтого свиного сала вместе с листьями солёной капусты, оставшимися от обеда. На верхних нарах Паша Одессит негромко и хрипловато пел под нестройный гитарный перебор:
Шaлaнды, полные кефaли,
В Одессу Костя привозил.
И все биндюжники встaвaли,
Когдa в пивную он входил...
Эшелон грохотал, но вместе с тем убаюкивал и клонил в сон.
Лученков дремал на нарах, подложив под голову свой небольшой сидорок, поджав ноги и засунув руки в рукава шинели. Тяжелое, с не утихающим стуком железнодорожных колёс забытье, придавило его к жёстким нарам. Он слышал гул как наяву, не в силах даже пошевелиться. Накрепко придавленный этой силой, он спал без сновидений, такой сон вместо изматывающей бессонницы навалился на него после того после того, как перестал думать о лагере и оставшемся десятилетнем сроке.
Вдруг он внезапно, шестым чувством зверя, почувствовал, как в воздухе повисла угроза.
Озаботясь он затревожился, и эта тревога вытолкнула его из уютной ямы сна к повседневной, уже не тюремной, но и не вольной яви.
Поёжившись Лученков встал, достал из вещмешка алюминиевую кружку. Неистовое пламя в буржуйке мешало примостить ее так, чтобы не опрокинулась. Вода сразу же забурлила пузырьками. Засыпал пригоршню чая и, подождав пока он вздуется коричневым горбом снял с печки, прихватив полой бушлата. Чтобы скоротать время, пока запаривается чифирок, прислушивался к тому, что происходит в теплушке.
Сидя на нарах в противоположном углу один из штрафников сохраняя загадочное выражение на лице, рассказывал о своих похождениях на воле.
На нары рядом с ним мягко опустился молодой ворёнок из окружения Гулыги.
— Муха, тебя ждут в том углу, - сказал блатарь. - Подойди!
Рассказчик, молодой, нагловатый с грязной шеей, зыркнул на него. Потом повернул голову в угол, где в окружении воров сидел Гулыга. Не торопясь и словно умирая от скуки, сунул в рот папиросу. Небрежно и расслабленно направился в их сторону.
—Ну?.. О чем толковище, Гулыга?
Он был покрыт наколками с головы до ног и всячески гордился этим, скинув гимнастёрку и закатав до локтей рукава нательной рубахи.
—Не нукай, мерин - психанул худющий штрафник с острой головой, сидевший ближе всех к нему. - Ты как базаришь с людьми?
Муха увидел его глаза - стариковские, застывшие.
У него дернулся кадык и он медленно переступил с ноги на ногу.
Расслабленность мгновенно ушла из его позы.
– Спокойно, Мотя! - Сказал внимательно наблюдающий за Мухой Гулыга.- Не надо нервов.
Побледневшему Мухе, совсем по-дружески:
– За тобой должок, дорогой. Готов уплатить?
– С чего ради?! - оскалился Муха, выплюнув окурок.– По всем счетам уплачено.
– А Лысый?.. Он при трёх ворах перевёл на Клёпу твой долг.
– У меня сейчас нет, – потухшим голосом сказал Муха, стараясь не смотреть по сторонам.
– Хватит! -Монах поднялся. - Его надо заделать, чтобы другим было неповадно двигать фуфло. В назидание другим.
«Двинуть фуфло», означало не рассчитаться за карточный долг. По законам блатного мира — преступление, караемое смертью.
– Пусть снимает штаны!— тяжело обронил мрачный человек, похожий на Будду.
Повисла тишина. Тяжёлая, как камень
– Кто ещё скажет?
– Резать!— тяжело опустил на стол ладонь мрачный Монах с профилями Ленина-Сталина на впалой груди.
На верхних нарах прекратились игра и разговоры.
Муха понял - сейчас его зарежут. Или опустят. В принципе разницы никакой.
Приговор уже вынесен. Долг правежом красен.
Он повёл глазами… тот, кто должен нанести ему первый удар, стоял сзади. Он слышал за спиной частое дыхание человека, который ждал команды…
Муха сунул руку в карман. Воры подобрались.
—Осторожней, граждане! У него под лепнем запрятанный наган!— Дурашливо запел Клёпа. Он сидел на верхних нарах, явно забавлялся испугом Мухи, и гонял во рту во рту дымящуюся папироску.
Муха дрожащей рукой вытянул из кармана серую тряпицу и смахнул со лба капельки жёлтого пота. Пытаясь отсрочить расплату, запричитал:
– Воры, я рассчитаюсь. Вор вору должен верить…
Кто- то обронил тяжело и веско, словно забил гвоздь в крышку гроба:
– Молчи погань фуфлыжная. Не вор ты, фуфломёт.
"Ша! - Крикнул Гулыга. враждебно чужим голосом - Убили базар!
Все замолчали.
Гулыга поднял руку. Обвёл присутствующих глазами. Все расслышали его хрипловатый голос:
– Воры, а нужно нам это? Ну отпетушим мы его сейчас, а завтра с ним в бой идти? Или пулю в спину ждать? Стрельнёшь ведь в спину, Муха?
Воры изобразили на лицах сумрачную задумчивость. Сидящие на верхних нарах благоговейно молчали.
Муха ничего не ответил. Гулыга поерзал задом, устраиваясь поудобней.
– Так вот! Пусть уж лучше мужиком живёт, сколько получится!
Глубокая морщина пролегла у него посередине лба.
– Ползи Муха под шконку. С глаз подальше. Живи пока. Играть больше не садись. Увижу за игрой, отрублю пальцы!
Муха благодарно прижимал к груди вспотевшие ладони:
– Покорно благодарю Никифор Петрович.
Он будто заново родился на свет.
Гулыга уже забывая про этот разговор, повернулся к Лученкову, закурил.
– Глеб, выспался?– спросил его своим обычным, но иногда так резко меняющимся голосом. Сейчас ему голос опять показался ровным и даже радостным.
– Вижу, у тебя самовар поспел? Тащи сюда!
Воры успокоившись пили чифир с селедкой, а Муха закурив завалился в дальний угол нар и думал о том, как ему повезло, что его сегодня не зарезали.
Глеб Лученков вечером пытал Гулыгу.
– Никифор Петрович, а ты сам ножом человека резал?
Тот покосился на Лученкова, о чём-то поразмышлял про себя, ответил с внезапным раздражением:
– Резал. И ножом и пилой, и ложкой заточенной. Надо будет, и зубами загрызу!
– А как оно, людей убивать?
Гулыга снова отвлекался от своих думок, почёсывал волосатую, иссинёную татуировками грудь. Удивлялся:
– Вот пассажир пошёл! За разбой сидит и спрашивает, как это людей резать? Потом поворачивался к Лученкову.
– А ты человека ел когда-нибудь?
– Зачем же человека? - поразился Глеб.
Гулыга чмокнул губами и сказал не сразу - у него все слова не срывались с языка, как у всех людей, а словно падали как камни.
– Значит, голоду ты настоящего не видал. А мне приходилось. Что ножом резать, что человечинку кушать. Оленина называется. Сначала неприятно, а потом ничего. Даже нравится!
Лученков мысленно представил себе разделанную тушу начальника лагпункта майора Хорошилова. Бр-ррр! Противно.
– Вот именно, что противно. Так же и убивать... неприятно.
Это в книжках всё красиво. Ткнул ножичком и всё. Клиент затих. А в жизни всё не так. Если резать не умеешь, так сопротивляться тебе будет. В такие минуты откуда только сила берётся. Кричит, кровища из него хлещет. Бывает, что измучаешься, пока отойдёт сердешный.
Лученков не унимался. Жгло любопытство:
– И не жаль убивать было?
– Чего жалеть! Человек, как свинья. Плодовит. Одного убьёшь — народятся сто.
– Что?.. И ночью к тебе не приходят?
– Не-е! Ни разу не видел, чтобы мертвяки оживали! Я, знаешь, в Бога-то верю, а в загробную жизнь — нет! Ибо сказано в писании: «На том свете нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания». А «жисть бесконечную, равенство и братство» это всё коммуняки придумали, после того, как половину России в кровушке утопили. Да ну тебя! Иди лучше спать, пока есть возможность.
Гулыга лег на спину и с головой укрылся шинелью.
Страшная философия приятеля потрясла Лученкова своей простой обыденностью. Страшная житейская явь обступила его, как неотвратимый кошмар. Он долго молча сидел в углу вагона, осмысливая и переживая услышанное.
Гулыга спал, вроде, как и не придав значения своим словам.
Эшелоны со штрафниками безостановочно шли к фронту. Каждая комендатура норовила отправить их как можно раньше. Штрафники, когда они вместе, - страшный, лихой народ. У них нет оружия, но уже и нечего терять. Мало кто рассчитывает вернуться обратно, и потому живут одним днём.
Эшелон шел несколько суток. Летел вперёд, на станциях заправлялся водой и углем, менял паровозы. И вновь мелькали русские города, сёла, полустанки.
В эшелоне более пятидесяти теплушек с людьми. Сколько таких эшелонов с каждой станции уходили в то время на фронт! Возвращались обратно уже с безрукими, безногими, покалеченными людьми. Сука - война!
* * *
...Вагон раскачивался, подпрыгивал. Иногда состав разгонялся, но чаще катился медленно, рывками, то ускоряясь, то притормаживая, то останавливаясь совсем. Во время одной из таких остановок за дверями снаружи, сначала издалека, а потом всё ближе и ближе, послышались голоса.
Большинство штрафников не спали, они подкидывали в буржуйку уголь, сушили у печи портянки, курили, дремали.
Голоса приближались, уже можно было различить слова, и вдруг в стенку чем-то ударили, как понял Лученков, прикладом винтовки.
– Чего стучишь? - Раздался в темноте хриплый, простуженный голос с вагонной площадки. - Не видишь воинский эшелон! А ну отойди. Буду стрелять! - Клацнул затвор винтовки.
– Начальник заградпатруля, лейтенант Сенин. Прифронтовая зона. – пробасил в ответ уверенный голос.
– Начальника эшелона ко мне! - Голос лейтенанта был слегка хрипловат и густо пропитанный махорочным духом.
Раздался свисток. Топот ног.
Поздно ночью, когда вагон затих, лежавший рядом с Гулыгой на нарах Клёпа прошептал ему в самое ухо:
– Петрович, давай вырежем дыру в полу или стене и — айда! До утра не хватятся, а там...
Предложение вполне реальное. У Клёпы дикие горящие глаза:
Гулыга зевнул.
– Спи Клёпа. Не прокатит этот вариант. Слышал?.. Мы уже в прифронтовой полосе. Поднимут солдат, оцепят и как диверсантов шлёпнут при оказании сопротивления. Я ещё чуток пожить хочу. Давай немного повоюем, а там видно будет. Может, нарисуется шанс понадежнее.