Да, это просто пик звездности. Или звезданутости. Вот меня и долбануло в девятом. Я помню, мне было так скучно в школе, что я решила осенью сдать за девятый экстерном. Все лето я что-то читала и учила. А потом не смогла ходить в школу вообще.
Вот такой у меня получился экстерн. Никогда никуда не нужно спешить. Если учиться было легко, то не нужно делать из себя звезду. Ну, школа. Это смешно. Но ведь маленькой этого не воспринимаешь. Мир кажется тем, в каком объеме ты его потребляешь. Если ты живешь в школе — то и успех в этом небольшом заведении воспринимаешь как покорение Мира, пусть твоего маленького, но масштаб то снизу не виден, изнутри.
Когда меня без колебаний оставили на второй год, я сразу долбанулась до истины. Что — я никто, и звать меня никак, что никакая я не звезда и что все неуправляемо.
Что любая эйфория имеет наказание. Что мир значительно больше чем школа и класс, и оценка учителей не так уж много и значит, что есть еще мир вокруг, и может быть он намного больше, чем мне раньше приходило в голову. И похвала и одобрение микромира ноль для развития мира макро.
И что я ничем не могу управлять. Даже собой. И контролировать. И себя. Наверно, это было все аналогично ощущениям алкоголика. Который сначала пьет, а потом, протрезвев, начинает проклинать и мир, и себя. И в то же самое время не отказывается от спиртного, и в момент готов отдать душу дьяволу за каплю алкоголя. А потом все сначала.
Так и тогда, я ничего не могла с собой поделать. Я начинала ходить в школу, но было уже поздно. Я много пропустила. Догнать все это самостоятельно я была не в силах. Либо нужно было меня оставить, как есть, либо переводить в другой класс.
Почему меня просто оставили на второй год — для меня до сих пор загадка. Ходить в школу я и потом чаще не стала. Ну может, чуть побольше. Зато, конечно, я чувствовала себя намного спокойнее. Мне было плевать и на учителей, и на ребят одноклассников, и на оценки, и на стихи, и на школьное радио, в котором я уже не участвовала. Мне было просто на все плевать.
И хотела я одного — поскорее вон отсюда. Вон из этого маленького мирка, в котором неведомые мне невероятные правила, живущие в учебниках, которые неизвестно кто написал.
Больше всего убивала история. Я вышла из школы, не зная ни одного съезда партии. Даже путая их, и даже не зная, какой съезд был последним. Не знаю я этого до сих пор.
Я как только слышала эти длинные предложения о съездах, их цели и задачи, и все прочее — у меня сразу начинала болеть голова, и она отключалась. Я не могла в себя взять даже грамма информации об этих съездах. И как я потом поступила на исторический… Повезло. Мне не попался билет со съездами.
Амбиции — это самое главное зло в человеке — мне так кажется — ну после вранья.
Короче — я ходила какая-то полудохлая и на последний экзамен в медицинский забыла паспорт. Стоя перед дверьми института, перед охранником, который перегородил мне путь внутрь, я для начал жутко испугалась и расстроилась. Что сказать дома, и вообще, что же теперь будет?
А потом обрадовалась. Слава богу. Не нужно тянуть билет, не нужно ломать голову, что отвечать, не нужно напрягаться потом, учиться… и вообще.
И хотя мне живенько подкинули племянницу, я все равно чувствовала себя свободным человеком, полноправным хозяином своей жизни, в которой я делала, что хотела.
Племянница моя — Надька — была удивительным ребенком. Она сидела в манежике, я сидела рядом, она не издавала ни звука, так же молча кушала, не обращая внимания ни на что, и даже, когда потолок и правда обрушился — соседи уронили ведро, или у них протек кран — но потоки воды вдруг обрушились на кухне и штукатурка обрушилась следом — ребенок этот сидел у меня на ручках, тут же в 20 см от потопа и лопал свою кашку за обе щеки.
Вечерами я убегала на уроки английского. Продолжались они всего месяца два — группой мы слушали магнитофонные записи — на английском — а потом разыгрывали эти сценки.
Все было замечательно. Обстановка была самая непринужденная. Люди были самые разные. В том числе и врач, — из клиники Бурденко — диагностик. Не знаю, зачем уж ему взбрело в голову учить английский — все-таки — не девочка, но вот он ходил к нашему учителю — алкашу — вечно пьяному мужику, который помогал нам разобраться с текстом, а потом самоустранялся при разыгрывании этих смешных сцен.
Аркадий Николаевич был поглощен в то время своим сыном, рассказывая о нем с восторгом. Он обожал, когда его сын задавал впоросы.
— Спроси что-нибудь, — сказал ему я.
— А где водиться вот эта голубая бабочка?
Много лет позже, когда сама поступила на ист фак — я вспомнила эти рассказы Аркадия Николаевича и вспомнила то впечатление, которое производило на него умение задавать вопросы. И воспользовалась.
Странно. Если бы не эти рассказы, я бы никогда не стала бы так стараться задать вопрос на лекции, и главное — на семинарах. Когда старалась понравиться профессору, педагогу, у которого, говорят, было трудно получить хорошую отметку.
Не сразу я пришла к этому. Нет, совсем не сразу. Сначала я сидела в библиотеке и копала материал на Макария. Митрополит Макарий был темой моего годового доклада.
А потом получила неуд за межсеместровую аттестацию.
Уж не знаю, как так получилось. Ну, ходила я в библиотеку, тихо читала. Но читала много. Что стало тогда камнем?
Ах да! Помню! Когда он вызвал меня к столу с тетрадочкой и просмотрел мои выписки о Макарии, то я что-то буркнула по поводу — нельзя все факты уложить в прокрустово ложе марксизма-ленинизма.
Ну и получила неуд. Он, оказывается, считал себя кондовым марксистом. Наверное, тогда было модно щеголять этим. Черт его знает. Мне было попросту все равно. Почему я тогда сказала эту фразу? Фраза-то была не моя. Моя мать почему-то накануне ее повторяла, ну я и саданула, сдуру. Фраза была красивая, и очень эффектная. А для красного словца..
О каком марксизме можно говорить в 20 лет. Кроме хороших оценок, стипендии и вечного стремления покрасоваться тогда мало что реально интресовало. И уж тем более меня больно ударила обида, что я, столько времени сижу в историчке, и читаю, и выписываю, а мне неуд!
Я стала готовиться к каждому чужому докладу. Тема очередного докладчика была известна и я, просто немного подчитав, закапывалась в статьи нашего профессора, и этот материал штудировала пристрастно! Я выписывала формулировки и потом, разгромляя очередной доклад, — цитировала нашего профессора, в глаза навешивая льстивые словечки вдогонку.
— Типа — вот в этой формулировке срабатывают сразу и то, и это, тут емко и точно указаны причины и следствия, и что-то там еще бла, бла, бла…
Ничего не понимающие мои сокурсники удивленно смотрели как профессор довольно улыбался и выслушивал мои доводы до конца, давая мне высказаться на полную катушку, даже тогда, когда, как я сама иногда замечала, я ошибалась в фактическом материале.
На экзамене мне поставили пятерку, не спрашивая, без билета и без вопросов.
Так я узнала, что такое лесть, и как на нее клюют даже престарелые профессора с кучей студентов, даже доктора наук, и даже в 54 года, и даже изреченную девочками — студентками на 30 лет моложе.
Да все это ерунда. Это все я отлично провернула, так и нужно было. Нет, меня понесло было лечь с ним в постель. Вот это было ошибкой. Да и ему не была нужна любовница — как оказалось.
Ошибка — все кончилось скандалом, я ушла из института, — профессор натравил на меня своих студентов. Студентов со старших курсов, из своего спец семинара. Я была объявлена еврейкой и меня по-простому побили.
А это бы мой первый мужчина. Почему всегда, все, что у меня было связано с любовью — заканчивалось банальным мордобоем?
Почему все так у меня случалось? Как долго я верила, что вот она любовь, нужно только стать лучше, или ярче, или умнее. Ну, может быть, немного красивее. А может все дело в успешности? Сколько я пыталась найти любовь. Смешно. Даже сейчас, когда в общем-то все очевидно, я все еще верю, нет не так, уже не верю. Нет. Просто в глубине души, все еще теплится мысль, ощущение, эмоция, что мне просто не повезло. А любовь, та, о которой я всегда мечтала — она там, где-то, у кого-то, пусть не у меня, пусть у другой женщины, — но она есть, обязательно есть. Есть чистота, чувства, обожание, и обожествление, поклонение и верность. Любовь без ревности и без эгоизма, когда жертвуют собой ради женщины и ее благополучия и счастья, пусть короткого, пусть минутного, или даже секундного, но все-таки думают о ней, о своей любимой, её потребностях, переживаниях, волнениях. Думают о ней. С добротой.
Пусть это есть у другой, красивой, умной успешной, яркой и талантливой, но так хочется думать, что это есть, просто у меня прошло мимо, не случилось, не встретилось, не влюбилось.
Помню, в сентябре, я с дочкой оказалась в Барселоне, на корриде. Палило солнце. Огромная арена была заполнена людьми лишь наполовину. Сезон заканчивался, и это была последняя коррида, последнее представления в этом году. Все шло как-то вяло, я снимала на камеру. Дочка лопала что-то сладкое. Мы обе были чрезвычайно довольны — обе впервые оказались на отдыхе, просто так, на море, вдали от привычного захолустья нашей квартиры. По арене бегали какие-то люди, бык ранил лошадь. А быки были квелые, очень сонные поначалу. Одного даже выгоняли большим шестом из загона. Выгнав его на арену, чуть помедлили закрыть заслон, и он — не будь дураком, сразу скрылся там снова, убежав от кровожадного с красной тряпкой — матадора.
Бедный бык. Я тоже засняла его на пленку. Красная тряпка заплясала в руках человека, бык стал нервничать, задергался и кинулся на эту тряпку. А человек как раз его и ждал и всадил ножик ему в спину. Под конец, обтыканный ножами, обтекаемый кровью бычок упал…
Сидя под этим солнцем, наблюдая всю эту картину, я вдруг почему-то подумала, черт возьми, а ведь этот бычок — это же я!
Каждый раз, как только мне говорят о любви, я кидаюсь, с энергией и энтузиазмом молодого, глупого бычка, увидевшего красивую, яркую тряпку, в надежде, что вот в этот раз можно будет боднуться. А мне всаживают и всаживают уколы в спину, шею… И каждый раз одно и то же.
Любовь! И все инстинкты, все силы, все эмоции, все жизненные соки направлены в эту сторону. Мечта! Вот она! Он любит! И это правда. Он, наконец, любит! Ну, если не любит, то полюбит обязательно. Вот сейчас я приложу немного усилий, немного ума, обаяния, еще немного усилий… может я буду чуть ярче, чуть забавнее, чуть обольстительнее… И любовь, та, о которой я мечтала и о которой, как мне раньше казалось, я читала… Будет и у меня…
И лишь боль и кровь в песок. Полное тупое непонимание и какая-то игра что ль.
Вот после этой корриды, я уже перестала реагировать на любовь, как на слово, обозначающее реальные чувства у реального человека близкого и известного мне.
Странно, неужели все браки и все семьи крепятся лишь на первородном желании женщины иметь ребенка. На этом подсознательном инстинктивном желании, в котором и сама женщина не отдает себе отчета, бегая, ублажая, соблазняя черти что, не любящее, не любимое, не нужное… Все так и происходит. А потом — почему семьи держатся — это уже совсем просто — ребенок — куда деться-то? Это только кажется, что рождение ребенка ничего не меняет. Меняет, и еще как! Это школа терпения, терпения, терпения… Испытание очень и очень… если тебе не с кем оставить ребенка, если тебе некуда и не на что пойти, если ты не можешь сию минуту просто выйти из дома и пойти хоть бы даже и на работу — материальная зависимость, лишь бы подальше из этих четырех стен. А ведь еще и заработать нужно.
Вот и вся любовь.
Даже тапочки стали интеллектуальными. Приехала с дачи и не смогла найти второй тапок. Лишь один одиноко стоял посреди комнаты. Вот, тапки тапками, а хотят побыть в одиночестве. Разбрелись без хозяина, не найти.
Не было ничего в моей жизни, чем я могла бы заинтересовать кого-то.
Такое сказать! Самая умная! Я!
Какие тогда дураки?!
После того, как я ушла из института и поругалась с профессором, я разобрала сарай на даче.
Говорят — очень хорошо дать разрушительный выход отрицательной энергии. Допустим, я разломала сарай, и не сошла с ума. Хотя переживала я сильно.
Говорят — главное не то, что с тобой так обошлись, а то, что тебя это волнует.
А как воспитать себя так, чтобы все это не волновало.
В молодости очень хотелось независимости.
Почему мне стукнуло в голову поступать в Строгановку на следующий год — черт его знает. Объяснить это я сейчас не могу. Даже художественной школы у меня не было за плечами. Как-то двоюродная сестра меня туда затащила. Посидела я там пару часов за мольбертом у горшка коричневого — и потом еще раз сходила на лепку — где все мы лепили серую ворону, а преподаватель кричала на меня, что я вообще ничего не понимаю. И все пыталась что-то объяснить с этой вороной. Но я внимательно глядела на ворону, на ее чучело и на мой вариант из глины — мне казалось — отличная ворона получилась. И чего она кричит и так недовольна. Не знаю. Ходить дальше и выслушивать нелепые вопли по поводу того, что я не понимаю, что там такое с вороной, и при этом так и не понимать — что от меня хотят — мне показалось излишним.
Строгановка. Накануне, весной я нашла уроки рисунка и живописи. Они проходили недалеко от дома. У метро. Квартира на первом этаже, то ли она ее снимала, то ли жила там. Так и осталось для меня непонятным.
Остроумова — маленькая женщина, миниатюрная, в черном бархатном пальто. Она приходила сюда. Хотя тут же был матрас, поднятый обычно вверх, прислоненный к стенке. Обнаженный мужик стоял посреди комнаты. Мы, а нас было немало, — стояли вокруг с мольбертами.
Обнаженка, голова, живопись. Рисунок и натюрморт. Когда пришел срок сдавать творческий конкурс — мне сказали, что работы не мои. Ну, я очень удивилась.
И обиделась.
— Вам их подарили, или вы украли. Это не ваши работы.
Пожилой мужик с седыми волосами. Он прям так, на глаз определял кто есть кто — кто вор, кто просто, по дружбе несет работы своих друзей.
Короче — до сих пор все это больно вспоминать. Отшили меня с пол-оборота. И причину придумали какую-то несусветную, недоказуемую и нереальную.
Я же не в суд пришла. Не нужно меня обвинять. А если они не верят, — тогда зачем устраивать такой конкурс, на который можно принести работы друзей? А если все равно, кто и чьи работы, — почему не допустили на экзамены?
Все это так и осталось загадкой, таинственной загадкой, неразрешимой и непонятной. Под названием — правила приема в строгановку.
Да плевать, я подумала — они мне тоже не нравятся.
В конце концов, что можно понимать в искусстве? Если даже объяснить это невозможно. Если нельзя объяснить так, чтобы было понятно, значит и понимать тут нечего, либо это придет потом, с практикой.
Меры отсеивания абитуриентов, — все это было лишь мелькнувшими мимо картинками, ничуть не касавшимися меня, не задевавшими меня, — лишь стороной реальности, для меня не реальной, которая могла существовать там, далеко, помимо меня и без меня. Я не обиралась ни жить в этом мире, ни принимать его законов, ни правил игры. Вообще, все мне показалось немного диким, и я с радостью отошла подальше от всего этого, с легкостью наплевав на все.
Я не стала ничего предпринимать, устроившись работать в школу рядом с домом лаборантом, я носила фильмы детям и рисовала газету к празднику.
Я спокойно существовала. Мир остался там, далеко.
Единственное, что изменилось в моей голове — я уже не делала себе блестящих прогнозов на будущее, а думала, как бы мне прожить эту жизнь как все, стоит ли все-таки податься на курсы бухгалтеров. И хватит уже мучиться. Я обычный человек. Ничего выдающегося во мне нет, и пора бы приобрести хоть какую-то специальность — ну хотя бы бухгалтер.
Когда моя мать, весной, показала мне рекламу подготовительных курсов на гуманитарные факультеты мгу — я с радостью согласилась. Всего-то месячные курсы. История. Да, это была одна история. Которую как раз я вообще не знала.
Ездить нужно было в центр, в здание журфака мгу. Сюда приезжали преподаватели с исторического факультета. Читалось все в теме, сжато, емко, коротко и очень эмоционально. Вообще, я была в восторге. От преподов, от публики. Ребята окружали в конце и перерывах лектора и задавали вопросы, задавали вопросы, задавали вопросы. Это захватывало. Было интересно. Особенно доставали мужика, как сейчас помню — в голубой майке. Читал он советский период. Начало войны. Сталин. То, что тогда еще волновало, где казалось, остались какие-то тайны. Хотя золото партии еще никто тогда не искал.
Его окружали ребята, и смех разносился по всей аудитории. Наконец, он говорил — мне нужно покурить — и убегал от всех и всех вопросов и своих ответов.
Я строчила эти лекции как ненормальная.
Главное впечатление — здорово. Это было что-то новое. Живая жизнь, с интересом, с возможностью что-то узнать и проанализировать. ХОТЕЛОСЬ ДУМАТЬ, А НЕ ПРОСТО ТАК, РАСКРЫВ РОТ, СЛУШАТЬ.
Мне так захотелось, чтобы все это не прекращалось. Так понравилась эта жизнь. До чертиков. Так бы интересно. Хотелось попавлинничать, почистить и распушить перышки, покрасоваться и внешне, и острым словцом.
Но в мгу, -я четко это уже понимала — мне не поступить. Историю я в общем-то не знала. Даже пробежавшись по вехам и прозаписовав все, что они тогда говорили, — я не знала ни одного съезда, я не знала всей этой тягомотной истории советского периода.
Наученная горьким опытом поступления в строгановку, я уже не рыпалась в переоценках своих способностей. И не стала задирать свои планки.
Педагогический. Пусть будет простой педагогический. Тем более, он даже не так далеко, на фрунзенской. Можно будет, при желании, ездить на лекции в универ.
Я подала документы туда. И поступила, тоже не без курьезов.
Билет мне попался как раз начало ВОВ. Я шпарила прямо по записки с лекций, они еще звучали в моем мозгу. Оказалось, что читал нам антисталинист, а принимала экзамен — сталинистка.
Ну все обошлось. Она была не одна, и мне поставили нечто среднее — 4.
Рутина педагогического заела сразу же. Скучность и нудность лекций била контрастом.
Даже мой профессор, что потом стал любовником — да что там, — он был самым скучным.
Короче, действительность оказалась хмурой и серой.
Может быть, это опять был удар для компенсации? Слишком много возомнила о себе? И доклады разгромила, и профессора соблазнила, и тему себе сама нашла, не следуя заданности научного руководителя.
Славянофилы. Утонула я тогда в них глубоко и надолго.
Я помню вечер. Мы с моим профессором сидим в ресторане. Немного коньяка — для храбрости. Ужин. Потом идем в редакцию. «Наш современник».
Он был тогда членом редакции.
«Наш современник». А что, тогда это был солидный журнал. Занимаясь славянофилами, я написала несколько внутренних рецензий для учителя. В том числе на «Были и небыли» — Васильева. О генерале Скобелеве.
Я читала так внимательно, что даже нашла несоответствие в диалоге. Несколько страниц текста.
Он мне показывает квиточек от гонорара за внутреннюю рецензию. Мою.
— А ты мне половину отдашь? — наивность моя была просто поразительна. Боюсь, и сейчас я все еще такая же.
— Я могу и весь отдать.
Он сказал это и положил деньги во внутренний карман пиджака.
Может быть, результатом этой фразы и было то, что он повел меня в редакцию. А может, просто хотел похвастаться молоденькой любовницей. Не знаю. Но разговор шел о рецензии на Васильева. Огромный кирпич уже осиленный мной… нужно было сделать новую интерпретацию рецензии. Мой вариант лежал на столе зам главного редактора — Васильева — маленького, худенького мужичонки. Он сам занимался Платоновым и писал на него критические статьи и монографии.
— Ну, пишите.
Радости моей не было границ. Не зря я громила доклады сокурсников! Вот она, удача. Вот она — протекция. Я сразу попадала в поле действия большой литературы.
Спина выпрямилась. Взгляд наполнился чувством собственного достоинства. Если бы я знала, что будет дальше. Зря выпрямилась.
А дальше — я написала два варианта. Оба очень понравились в редакции, этому самому Васильеву.
— Я сам буду писать, — вдруг высказал мне свою задумку профессор.
— Что писать? — не поняла я.
— Я сам буду писать рецензию
— Какую?
До меня все еще не доходило, что такое он говорит. Да я даже представить не могла, что уже написанная рецензия, уже понравившееся и одобренная, вдруг не пойдет только потому, что человек, который привел меня в редакцию, вдруг позавидует славе… возможной славе… собственной студентки, которая, возможно, может возникнуть в связи с опубликованием этой рецензии на такой большой роман.
Я ему и не поверила.
— Я в «наш современник» свою рецензию напишу.
Я промолчала. Какую — свою? Мою? Написанную по моей? Какую свою — он даже роман этот не прочел.
— То есть, то, что я написала и что лежит уже в редакции — мои рецензии — они что — не пойдут?
— Я сам буду писать, — как маленький талдычил он.
— Может, давай вдвоём?
Он промолчал.
В тот вечер я возвращалась домой унылая и сгорбленная.
Вот тут меня как-то по-настоящему зацепило.
Я даже пошла в редакцию. Одна. В «наш современник». К Викулову я не попала. Я прошла в Васильеву, к тому, кто читал, видел, забирал и одобрял мои статьи.
— Он же сам решил писать.
С порога сказал он мне.
Еще не было последнего избиения на даче, еще не было сказано последнего слова в этой истории. Но, наверное, именно тогда все было решено. Им. Не мной. Наверное, именно тогда он решил, что я для него ничего не значу и надо просто выжать меня по полной, использовать как тряпку, как губку.
После этого мне было уже совсем не до сессии. Я еще ходила в институт, но уже избегала его лекций и курса. Короче, уже все было ясно, что в институте мне не жить.
Потом, весной, когда я оказалась на пустом месте, я просила его о помощи.
Меня не брали на вечерний, как я хотела — потому, что требовали справки о работе по специальности — то есть в школе, а в школу почему-то тоже никак не могла устроиться. Я просила…
Уж не помню толком, что я от него хотела… На самом деле мне очень хотелось устроиться в институт славяноведения. В проблему я эту влезла с головой, и мне хотелось туда лаборантом, библиотекарем, кем угодно, лишь бы быть поближе к тому, чем я увлекалась, и что меня занимало. А потом, думала я, что-нибудь закончу. Вечернее, и по ходу.
Разговор шел на улице. Он отшатнулся от меня.
— Медуза. Слизняк. Брр амеба какая-то. Тьфу. Вот уж не думал, что может быть такая молодежь! Да ты просто как слизень, к тебе дотронуться противно.
Тут даже я взбесилась.
— Противно дотронуться? А кто на руках меня в кровать носил?
Лето между первым и вторым курсом я провела за красками. Как чувствовала, что потом придется долго и упорно жить этим.
Картина, привезенная отцом из германии, — она стала моим учителем. Я натянула холст. По учебникам. Чуть позже меня научат мочить холст, чтобы он был хорошо натянут на подрамник — как барабан. Откуда взялись масляные краски? Часть почему-то были отцовы.
Я села на даче, на терраске. Одна картина и белый пустой холст. Я начинала с охристой грунтовки. Было так трудно и так непонятно, что делать, что я поминутно вставала и убегала от холста. На что мать моя отреагировала вдруг — четко и метко.
— Ты сядь и сиди. И не вставай. Просто сядь и сиди. И смотри. Смотри сюда, потом туда, но сиди и сиди и никуда не бегай.
К концу лета была готова копия. Это была первая серьезная работа, которую я сделала.
Потом, много позже, после того как уйду из института, выйду замуж, рожу ребенка — и опять сяду- при чем именно так, как говорила моя мать — сяду с ребенком… и никуда убегать и прыгать я не буду иметь возможности — я достану тогда снова свои краски, куплю холсты и сделаю много копий, много копий на заказ, на продажу, для себя. Я делала копии и по альбомам, и частенько бегала в Третьяковку и пушкинский. Чтобы поближе к тексту делать, копировать, мазать, зарабатывать деньги на квартиру для себя и моего ребенка.
Да… это была очередная бредовая идея, дурное начинание, закончившееся ничем, провалом, грабежом и обманом.
А они вдруг говорят — я самая умная!
Поумнее что ль не могут найти?!
Да совсем с ума сошли. Интересно, они убьют меня когда? Вряд ли отпустят человека, который знает, что можно запросто читать мысли, полностью знаком с их методами и даже видел кое кого в лицо. Разговоры мысленные, а человек сидит напротив меня в автобусе, или метро и… ведет со мной разговор… Телепатически… Конечно, это не телепатически… Тут другая система. Я еще этого не знаю… И вряд ли мне покажут машину…