Шли дни, заполненные лекциями в институте и на курсах. Курсы увлекали всё больше. Но работать нужно было теперь много, и это-то никак не получалось. Теперь мы занимались в одни дни с маленькой Геней, которая так много уделяла мне внимания в перерывах, что моя группа начала даже надо мной подтрунивать. На почве обмена книгами я был затянут в конце концов к ней в дом и получил постоянное приглашение ("теперь вы уже знаете, куда..."). Дело дошло до совместного похода в концерт. Однако подводные течения всего этого дела я понял тогда, когда увидел яркий румянец на её щеках при входе в зал рыжего Марика Лернера со смуглой девочкой в тёмно-бордовом платье. "О, Марик с какой-то девочкой... Это и есть, наверное, та самая Тамара, с которой он часами говорит по телефону. И из-за этого к нему просто нельзя дозвониться. А она таки хорошенькая, Марик неплохо выбрал."
В антракте Марик угощал нас всех конфетами и мы ходили по кругу. Великосветская болтовня лежала на наших с Геней плечах, так как Марик никогда особенно не отличался в этом жанре, а Тамара вообще молчала и только смотрела внимательно и с непонятной лёгкой улыбкой.
Возвращались мы тоже вместе - две девушки и два молодых человека в шляпах и макинтошах. И остановились на том же углу, что и пол-года назад. Но теперь - Лёнька Файнштейн в Саратове, а Фимка от меня намного дальше. Да и все уже не в тех ролях. Какой калейдоскоп! И так же, как тогда, мы все пошли дальше по Крещатику. Атмосфера была самая свободная и весёлая, и Марику пришла в голову идея - чтобы собраться у него в воскресенье слушать пластинки. Это было сделано. День был дождливый. Я пришёл с Геней, а Марик с Тамарой нас встречали, причём Тамара - прямо с видом хозяйки дома. Теперь я её рассмотрел: трудно было поверить, что это всего лишь девятиклассница; и во всей внешности что-то скрытое - сперва бросаются в глаза несколько тяжёлые черты лица, а затем начинает всё сильней замечаться своеобразная красота и незаурядность. Чувствуется какая-то сила и скрытый огонь. А впрочем - какое мне до этого дело? Ведь я здесь просто для того, чтобы создать соответствующую атмосферу, помочь сломать лёд между "старым другом" и новой личностью, занявшей довольно важное место в этой комической игре. А я - всего лишь обстановка, те самые безликие "штаны", необходимые для сопровождения или создания равновесия в компании. И мне оставалось только бодро острить, поддерживая общий непринуждённый тон. Потом ещё смотрели телевизор, и вечер прошёл очень хорошо. Когда расходились, шёл сильный дождь. Тоскливая вода струилась по густо облепленным опавшими листьями тротуарам, на фоне которых такими неуместными казались Генины лаковые туфли. Была уже настоящая глубокая осень.
Однажды в перерыве меня вызвали из аудитории. В коридоре стояла Алла. Она спросила, могу ли я подождать её после третьей пары возле читальни. Я обещал.
Всё было, как тогда. Правда, теперь, когда мы вышли, было уже совсем темно, и Алла была в осеннем пальто, а я в чёрном плаще и с непокрытой головой. "Почему ты без шапки, закаляешься?" - "Нет, просто так..." Деревья в парке стояли уже совсем обнажённые, и клумбы вдоль шоссе были пусты. Могло казаться, что мы так возвращаемся вместе каждый день, но частые паузы были слишком напряжённы, и слишком быстро мы старались их прекратить. После Воздухофлотской Алла предложила перейти на бульвар. В прошлый раз на этом месте нас застал сильный дождь. Теперь дождя не было, но подсвеченные городскими огнями тучи висели низко. Наконец Алла, с большими перерывами, глядя прямо перед собой, начала говорить.
- Послушай, Миля, ты мне скажи... Я хотела ещё в прошлый раз спросить, но так и не спросила... В общем... Почему ты... переменил ко мне отношение?
Я ответил тоже не сразу.
- Видишь ли... Я это сделал сознательно, и потому, что наши отношения казались мне не такими, какими они должны быть.
- Но я просто ничего не могу понять... В чём дело? Ты за что-то обиделся? Ведь прошло четыре месяца с тех пор, как ты уехал, и...
- И даже ни разу не зашёл? Нет, я ни на что не обиделся, Я просто считаю, что не должен в чужих глазах ставить на тебя клеймо, так как для этого нет никаких оснований. Видишь ли, у нас всё получилось как-то странно и получило совсем не соответствующий действительности внешний облик. Я это заметил и понял давно и решил, что должен поступить именно так. Ведь помнишь, я сказал, что не буду тебе писать... Я не ответил на твою телеграмму, я не зашёл к тебе после лагерей, хотя знал, что ты в Киеве... Я надеялся, что за долгое лето всё притупится и забудется... И мне кажется, я мог бы сказать, что поступал именно так, как нужно - если бы... если бы только не было этого дурацкого похода... И если ты только можешь простить мне это...
Я говорил, а она больше молчала и упорно смотрела прямо перед собой, идя рядом и немного впереди. Она только сказала: "Мне всё-таки непонятно... Как это так получается - ведь, кажется, мы с тобой встречались..." Это слово больно резануло меня. Совершенно верно, мы, оказывается, "встречались", что является узаконенным и вполне естественным этапом в ходе устроения личной жизни подавляющего большинства экземпляров человеческого поголовья. События должны были разворачиваться гладко и по установленному образцу - и вдруг такие непонятные вещи! Ах, как был подл я, подсознательно понимавший это уже давно и принёсший в жертву собственным развлечениям чужой покой и свою совесть!
Мы шли по осеннему бульвару вдоль ограды Ботанического парка, и я всё ещё пытался что-то объяснять, подыскивая наиболее мягкие и уместные выражения. Алла не отвечала. И всё длиннее были томительные паузы. На углу Пироговской она прервала молчание. "Можешь идти домой, до свидания," - сказала она, почти не повернувшись. " - "Я провожу тебя до Владимирской." - "Зачем? не надо." Но я пошёл, и весь квартал сохранялось полное молчание, которым мы словно почили память нашей прошедшей весны. Замедляя шаг на углу, я сказал давно подготовленные слова: "Поверь, Алла, я всей душой хотел, чтобы это кончилось не так неприятно, но, как видно, ничего нельзя было поделать." Она медленно произнесла: "Да, как всё это странно и как... смешно! Но у меня всё-таки на этот счёт другое мнение..." - и не повернувшись, не прощаясь, пошла дальше по бульвару.
Я вскочил в проходящий почти пустой трамвай. Я стоял на площадке, ветер трепал волосы на непокрытой голове, шелестел полами моего холодного плаща, а я прислушивался к тому, как поверх грязного осадка в душе разливалось отвратительное чувство облегчения.
Пошли дожди, и я нарисовал в зоопарке осеннюю акварельку, единственную за этот год, которая была повешена дома на самом видном месте над телевизором.
Толя устроил ещё один музыкальный вечер в консерватории. Присутствовали те же и Райка Кравчук. Там они познакомились с Милой и сразу понравились друг другу. Правда, они и раньше были наглядно знакомы - в Киеве без этого нельзя. Но компания неизменно разделялась на две фракции, сторонящиеся друг друга; то же было и в одном из концертов - после необходимых приветствий все сразу разделились и держались отдельно - по одну сторону Фимка, Зоя и Женя Панич с какой-то девушкой, а здесь, помимо меня - Мила и Райка с их общей подругой Кирой. Мила меня спросила: "Мне это кажется, или вы действительно холодно с Фимой?.." Я улыбнулся и ответил: "Вы это заметили? Надо будет быть потеплее."
Затем незаметно наступила зима и приблизилась последняя сессия в институте, а также и экзамены на курсах. Давно перестали приходить письма от летних друзей и знакомых. Правда, я знал ценность этих писем по прошлому опыту.
А в один из дней мелькнул листок из уже далёкого и нежного прошлого - и самым странным образом. Это было у Милы на именинах. Войдя, я сразу заметил, что кроме моей корзины белых хризантем на рояле, больше цветов не было. "Спасибо вам за цветы", - сказала она, встречая меня в дверях, сказала тем тихим голосом и с тем выражением, которые появлялись у неё в минуты особой интимности и лёгкого, быть может искусно изображаемого, смущения.
В "разгаре" именин несколько пар кружилось на месте отодвинутого стола (среди них, конечно, Жорка Сомов, явившийся на именины с длинной поздравительной серенадой, исполненной мой под гитарный звон), а я сел рассматривать реподукции, сославшись на неискусность в танцах.
- А ведь вы ещё давно учились танцевать, - сказала Мила.
- Ну вот ещё, ничего подобного.
- Я могу доказать.
- Интересно, каким образом?
Она незаметно отошла и очень скоро вернулась, вынимая из старого футляра от очков записку со знакомым для меня почерком - хорошо знакомым и резко отличающимся от моего теперешнего, более мелкого и расшатанного четырёхлетним конспектированием. Да, записка, писанная на новогоднем вечере в 67-й школе, на грани 47-го и 48-го годов... Я её внимательно прочёл и медленно опустил в карман.
Во время зимних каникул пришлось делать проект по станкам, который затянули мы все. Совершенно неожиданно он оказался очень трудоёмким, перевалив через Новый год. Так что, по сути дела, никаких каникул не было, работать пришлось больше, чем в сессию. Единственным развлечением было новое пристрастие - стрельба (на квалификационных соревнованиях я выполнил норму третьего разряда). Из-за этого я почти каждый день ездил в институт - и вообще, старался ездить в институт под любым благовидным предлогом, стыдясь самому себе признаться, что истинной причиной этих зачастую мало чем оправдываемых поездок было желание увидеть ту тёмноглазую девушку, с которой я когда-то так неудачно беседовал в троллейбусе. Попрежнему меня всегда встречал её взгляд, какой-то такой глубокий, что в нём совсем можно было бы утонуть, если бы он не длился одно короткое мгновенье. И лишь один раз при встрече она не смотрела на меня - она внимательно смотрела на Аллу, мы вдвоём выходили из института в тот памятный вечер, когда пошёл дождь...
Ещё вскоре после приезда с юга, встретив её в институте, я понял, что всё остаётся попрежнему - она проступает с лёгкостью наружу поверх всех преходящих впечатлений, как нарисованный на стене волшебный аист из китайской сказки... Но когда же мой аист оживёт? Однажды, опаздывая на занятия на курсах, я бежал вверх по лестнице, и встретив на площадке её, удивлённо поднял брови, словно имел право на такие эмоции по отношению к совершенно чужому человеку. Но через мгновение я был уже этажом выше.
Наилучшие решения всегда оказываются самыми простыми. Нужно подойти к Боре Сигалову и попросить познакомить нас. С Борей мы немножко раскланивались с тех пор, как я напомнил ему, что нас тоже когда-то знакомили, и назвал множество общих приятелей. Я остановил Сигалова в коридоре, отвёл к окну и изложил, улыбаясь, суть дела. Он, также улыбаясь, ответил, что не намерен этого делать. Тогда я спросил, не скажет ли он мне хотя бы имя, фамилию, факультет. Он сказал, что не скажет. Я извинился за беспокойство, и мы, попрежнему улыбаясь, расстались. Но теперь делом моего самолюбия было поставить этого типа на место. И через каких-нибудь пару недель мне случилось ехать с нею в институт одним троллейбусом. Когда я, войдя, увидел её, сидящую впереди, и осознал факт, что я обязан теперь использовать этот случай, ноги мои почему-то решительно отказались удерживать меня в вертикальном положении. Напрасно я стыдил себя и ободрял воспоминаниями о своём триумфальном пути по растоптанным девичьим сердцам - для установления душевного равновесия понадобилось всё расстояние от оперы до института. Но на аллее парка я, замедлив шаги, подождал, пока она поравняется со мной и спросил, занимается ли она тоже на курсах. Пока мы шли до того коридора, где нам нужно было разойтись, я успел извиниться за навязчивость и, чтобы оправдать себя, рассказал инцидент с Сигаловым. Никаких комментариев от неё я не услышал.
Ещё раз наши пути в институте совпали на расстоянии не более тридцати метров - от главной лестницы до библиотеки. На этом пути я узнал, что она занимается на инженерно-физическом факультете.
Потом раз, оглянувшись и увидя её, я немного подождал и спросил: "Вас Витой зовут, да?" Она улыбнулась и сказала: "Вам уже это известно!" Я улыбнулся тоже, так как мне к этому времени, благодаря редакционному удостоверению, были известны её имя, фамилия, курс, группа, домашний адрес, а также из других источников - адрес, домашний телефон и общая характеристика Бори Сигалова. На этот раз я советовал ей всё же учиться кататься на коньках, отбросив разочарование в своих возможностях, и предлагал свои услуги в качестве учителя, сказав, что мне остаётся быть в Киеве всего месяц, до начала преддипломной практики. Она сказала, что учиться кататься не хочет, и мы дружески распрощались.
И вот - неужели я больше не увижу её до отъезда? Увидеть её было просто необходимо, хотя и непонятно, почему. Но одна истина была абсолютно ясна - ни в коем случае не считаться с Сигаловым и при малейшей необходимости смести этого дурака, осмелившегося говорить со мной таким образом. Правда, пока что этот дурак был с ней на Рихтере в филармонии. Но в институте он стремится побыстрее пройти мимо меня, не поднимая глаз и краснея. Я уже знаю его слабое место - болезненное самолюбие и нервозность. Я же пока что находился в неустойчивом и напряжённом равновесии, но решился на этот раз действовать решительно, если с этого равновесия сорвусь - хватит играть Гамлета.
В один из последних дней декабря, забежав в институтский буфет, я увидел Виту, разговаривавшую со стоявшими возле прилавка подругами - и она, увидев меня, подняла брови точно таким же движением, как я когда-то на лестнице курсов. Я взволнованно купил два пирожка с повидлом и выбежал прочь. Но в этот же день подошёл к ней и сказал:
- Я уезжаю, Вита, в Москву на практику, на два месяца.
- Вот как! А я поеду туда на каникулы.
- У вас там есть родственники?
- Да, дядя. - Каким же образом, если можно..
- У вас будет телефон, там где вы будете жить? Тогда я позвоню вам.
- Нет, телефона не будет. Может быть, вы скажете адрес вашего дяди?
- Я не помню точно: Комсомольская площадь 2, квартира 12 или 19, не знаю...
- О, этого вполне достаточно! Ну, до свидания.
29-го декабря днём я в институте нашёл Митькину Лану. Она коротко остриглась, в соответствии с модой, и теперь на неё весьма даже приятно было смотреть. Я спросил, не ошибаюсь ли я и действительно ли у Митьки сегодня день рождения, и уместно ли будет, если я вечером прийду. Она, улыбнувшись, сказала, что будет уместно. В магазине подарков я купил шоколадного цвета носовой платок и галстук в серебристо-чёрных кольцах. А в одиннадцать вечера, после курсов, я стучался к Митьке, и мне открыла его смущённая мама, на столе были неубранные следы скромного праздничного ужина и несколько поздравительных телеграмм - от родственников и от Лёньки Файнштейна из Саратова, где он теперь жил, так как отец его получил там кафедру в мединституте. Мама рассказывала, что Митя и Лана всё ждали, что я приду, а потом Митя сказал, что, мол, хотя бы в кино пойти, и они пошли на последний сеанс, и что это очень некрасиво, и что они должны были знать, что я всегда поздно прихожу... Мы немножко побеседовали о семейных делах, и я, сунув на туалетный столик свой пакет, попрощался с огорчённой мамой.
На улице было очень красиво: всё засыпано пушистым снегом, белые деревья стояли абсолютно спокойно, так поздно в этом районе почти не было прохожих. Я медленно шёл домой, любуясь всей этой красотой. И в то же время мне представлялся очень явственно именинный ужин, устроенный мамой для Митьки и Ланы, и тщетное ожидание единственного гостя, и наконец решение идти в кино... Нет, для Митьки всё-таки хорошо, вот это, что есть Лана... Они едут на практику в Ленинград.
Мне почему-то стало необходимо сейчас же, здесь, на улице, подойдя к фонарю, вынуть из кармана пиджака смятую бумажку и посмотреть на наспех записанные на ней обрывки слов и цифры: "комс. пл 2 12 (19)". Я посмотрел, посмотрел, спрятал бумажку снова в карман и побрёл дальше.
На следующий день я встал в десять, весь день сидел за проектом. Третьего числа вечером мы сдавали проект и оформляли документы для отъезда на практику. Вечером пятого числа мы выехали из Киева в Москву, на два месяца практики в Экспериментальном научно-исследовательском институте металлорежущих станков - я, Махлис, Пожитко, Грета Калиновская и Городищер.
* * *
27 февраля.
И вот теперь кончается Москва. Помню, как последние дни в Киеве думалось об этом времени, когда на новом месте начнётся всё наново, за каждым действием не будут тянуться из прошлого длинные нити, уже образовавшие путанное, а если присмотреться, то никчемное и бессмысленное, кружево мелких событий минувшего. Всё это было в миниатюре репетицией настоящего, уже неумолимо близкого, отъезда - и складывание чемодана, и перспектива работы на новом месте, ожидание встреч с новыми людьми, с которыми прийдётся связать свою жизнь, улаживание всех дел здесь, дома, и даже с трудом подавляемое мамой огорчение из-за долгой разлуки.
Всё это было, и вот - в кармане билет на Киев, 2-го марта, в час дня. А в душе - хаос. И опять все надежды на новое место и обрыв всех ниточек.
Как убог Киев в сравнении с этим величественным городом, где самые заурядные вещи всилу своей массовости и своих масштабов приобретают формы, буквально поражающие впечатлительного провинциала, обращающего внимание на то, что даже не зацепит взгляда остальных. Широчайшие асфальтовые улицы-реки, по которым, словно чайки над водой, скользят бесчисленные машины - во всеобщем неумолчном и оглушающем грохоте; лавины людей, затирающих автомобили у переходов и заставляющие их просто останавливаться после напрасных попыток хотя бы "ползком" пробраться сквозь толпу; а при закрытом проезде у перекрёстков автомашины собираются в громадные стада, среди которых мамонтами возвышаются троллейбусы и автобусы, и потом они, хлынув неудержимым потоком, несутся по шесть в ряд, словно свора собак, сверкая никелированными пастями, - чтобы снова прочно стать у следующего светофора; узенькие улочки шириною в двенадцать шагов, дома на которых увешаны целой галереей табличек учереждений всесоюзного значения, улочки, на которых в два сплошных ряда стоят легковые машины; входы в станции метро, где по вечерам в восемь часов выстраиваются целые толпы назначивших свидание; чтение в автобусах, в троллейбусах, на эскалаторах, в очередях, сидя, стоя и во всех прочих положениях; и над всем этим - величественные и благородные здания самых разнообразных и зачастую разношёрстных архитектурных форм, старые, но не утратившие в своём облике мужественной силы, и новые, кажущиеся совсем древними - так они вросли в свои места; следующим ярусом поднимаются фантастические контуры высотных зданий, раскинувшиеся прямо в небе, совсем нематериальные в туманной дымке морозного воздуха и разрушающие все и всяческие ощущения перспективы. Выше уже одно только зимнее солнце, блеклое и вытесненное на задний план, солнце, на которое свободно можно смотреть.
И единый логический центр всего, могучий полюс, начало и конец - ни с чем не сравнимые кремль и Красная площадь со сросшимися с ними в единое целое мавзолеем, Василием Блаженным, историческим музеем и мостами.
А где-то в пучине этого макрокосмоса - я, со своими маленькими делами и переживаниями. Устроившись жить в чистенькой полуподвальной комнатке в Никитниковом переулке, ездил на Калужскую заставу, где в отделе токарных станков ЭНИМСа под руководством лауреата Сталинской премии Е.Г.Алексеева полтора месяца занимался проектированием абсолютно химерной вещи - станка для обточки длинных валов с самой немыслимой многорезцовой гидрокопировальной головкой. Однако несколько недель напряжённой работы мышления в направлении сугубо конструкторском плюс просмотр большого количества журналов на соответствующую тему, а также даже те немногие указания и беседы, на которые раскошеливался Алексеев - всё это, несомненно, принесло пользу и сделало вклад в дело создания молодого инженера из неопытного и пока ещё весьма беспомощного мальчика.
Мне очень быстро надоело приезжать в институт к половине девятого или хотя бы около этого. Против такого режима восставали элементарные требования достаточного времени для сна - а я ложился почти регулярно в час. Происходило так потому, что почти каждый вечер у меня было какое-нибудь мероприятие - либо звонок домой, либо визит в гости, либо каток, либо театр. Такая бурная жизнь сложилась как-то сама собой, так что если выпадал незанятый вечер, я прямо-таки чувствовал неудовлетворённость.
14 мая, Киев.
Я знал, что рано или поздно поеду разыскивать дом номер восемь во втором Минаевском проезде. И это случилось не очень поздно, приблизительно двадцатого января. Я отправился прямо из ЭНИМСа, причём выбрал неудачную дорогу, так как Москву знал ещё очень слабо, и мне пришлось добрый час ехать трамваем, окоченев от холода и вызывая жалость у пожилой кондукторши. Во время этой дороги было вполне достаточно времени, чтобы обдумать ситуацию и живо представить себе бессмысленность данного мероприятия. Я вспомнил Одессу, вспомнил дождь на пляже и её, босую и в белом сарафане, когда она наспех прощалась со мной. Вспомнил окошко до востребования на одесском почтамте. Потом - кипарисы Афона, освещённые прожектором волны и всю неправдоподобность этих нескольких странных дней, проведенных словно под гипнозом. И вот - унылый московский трамвай с замёрзшими окнами, который с грохотом идёт бесконечно далеко и бесконечно долго, и мёрзнут ноги, и на площадке стоят какие-то люди в уродливых шапках и с такими отвратительными лицами, что становится ещё тоскливее, а кроме них смотреть больше не на что. Даже начинает знобить, от холода или от разных мыслей.
Выхожу из трамвая совсем замёрзший. В первой попавшейся пивной беру пирожок с повидлом и греюсь в махорочном дыму и спиртовой вони. Потом после блужданий по скрипящему снегу среди бесконечного числа Минаевских проездов нахожу двухэтажный деревянный дом - тот, который мне нужен. Мне открыл высокий старик в валенках и сказал, что Люды нет дома, она обычно допоздна занимается в институте. Я попросил разрешения оставить для Люды записку. Он очень приветливо пригласил меня в комнаты. Рассказывал, что Людочка сейчас много занимается, на последний экзамен дали очень мало времени для подготовки, она очень измоталась и нервничает. Я осматривался: её стол, её книжный шкаф; на меня бесцеремонно взобрался её белый котёнок. Что ж, не стоит её беспокоить во время сессии. Я оставляю записку и прощаюсь с Иваном Ивановичем, как со старым знакомым.
Дни бежали, заполненные важными и не важными делами. В начале февраля я поехал на Комсомольскую площадь, но Виты там не было, и никто не мог сказать, предвидится ли её приезд. Удалось несколько раз попасть в Большой театр. "Борис Годунов": после мрачного пролога открывается сцена в целый ослепительный мир, залитые солнцем тяжёлые монастырские стены, колокольный звон, хоругви, тёмные глазастые лики, золото и парча, толпы народа. И народ подавляет всё, здесь это действительно народная драма. После спектакля - овация Козловскому, который выходит из-за занавеса на авансцену кланяться публике в страшных лохмотьях юродивого.
Потом - прокофьевские "Ромео и Джульетта". Потрясающие сцены всеобщих драк. И целое производит такое впечатление потому, что каждый штрих, каждая мелочь в постановке продуманы и отработаны до изумительного совершенства, с большим искусством, любовью, одновремённо реалистично и с использованием возможностей театра. Сцена, следующая за убийством Тибальда Капулетти - апогей всего: вопли оркестра разрывают зал, а перед глазами всё бушует и кипит, словно страшное пламя ненависти и отчаяния.
Вряд ли в моих силах оценить по достоинству Уланову, особенно в этой партии. Безусловно, она чудесна. В некоторые моменты её едва приметное движение, жест, заставляли даже немного смутиться, словно открывалось поторонним глазам что-то слишком интимное и сокровенное, чего всё-таки не стоит касаться искусству балета.
"Хованщина" ставится всегда с лучшим составом. Досифей - Иванов злым гением нависает над всеми мрачными событиями, а Максакова буквально гипнотизирует, затягивает, как сирена. Пылающий скит производит ошеломляющее впечатление, вызывает самые детские эмоции. Но сюжет оперы слишком сложен, в антрактах добрая половина народу сидит, сосредоточенно уткнувшись в либретто.
Раз в воскресенье вечером пошёл в большой зал консерватории слушать Пантофель-Нечецкую. Среди остальных чудесных вещей - вокальная пьеса на музыку седьмого вальса Шопена. И я крепко задумался под эти звуки. Где, где вы, те дни моей юности, когда сердце замирало и безумно колотилось от мимолётной встречи, от одного случайного слова, когда худенькая веснущатая девочка целиком владела той частью моей души, которая уже проснулась к тому времени? Сколько прошло лет? Неужели пять? И что же, моему сердцу уже надоедает замирать и колотиться по пустякам? Нет, нет, глупые девушки и сами не подозревают, в чём секрет моего относительного " успеха". Ведь к каждой из них у меня в какой-то мере настоящее чувство, каждой я отдаю частичку моего сердца, и эта искренность не может не чувствоваться ими подсознательно. Но с чем останусь потом я, разбазарив таким образом в конце концов самого себя?..
На один ряд дальше сидели двое парней; лицо одного показалось очень знакомым. Я вспомнил и засмеялся: сосед по бане. Он тоже узнал, но смутился и отвёл глаза. И ровно через неделю после первой встречи мы оказались в бане снова вместе. Он не выдержал, попросил намылить спину, и знакомство состоялось. Он представился как Володя Слабкин, студент химико-технологического института и редкое по высоте и диапазону альтино. Дебора Яковлевна обещала его прослушать. У него есть ноты от самого Александровича. Шумская ему вообще покровительствует. Мы живём совсем рядом. По дороге домой мы так долго стояли на последнем углу, что я, беспокоясь после бани за его альтино, несмотря на поздний час, пригласил его к себе, так как хозяйка была на ночном дежурстве. Мы говорили об искусстве, о музыке, балете и живописи, а также о людях и жизни вообще. Обнаружилось редкое взаимопонимание, мы строили планы совместных будущих посещений оперы и музеев, моего вхождения в круг утончённых приятелей-меломанов и исполнения Володей неаполитанских песен персонально для меня. Мне всё это было очень приятно, я только просил его сейчас несколько приглушить его высокий звонкий голос. Он ушёл в два часа ночи, а уже в воскресенье мы развернули деятельность: выбирали на Арбате пластинки, и я по его совету купил двух Александровичей; договаривались по телефону со знакомой кассиршей Большого театра, и я дал ему в качестве оборотного фонда сорок три рубля. Всё было настолько надёжным, что можно было считать, что билеты уже у нас в кармане, но Володя Слабкин после этого исчез. Выждав несколько дней, я пошёл к нему домой, но лишь безрезультатно стучался в ободранную дверь квартиры, выходящей прямо в замызганный двор. Я начал делать налёты на рассвете до ЭНИМСа и поздно после полуночи. Но результатом было только то, что я навлёк подозрение дворников и участкового милиционера. Застигнуть Володю дома не представлялось возможным, только иногда седая старуха заявляла, что он "в техникуме" (техникум!) или "ушёл к товарищу и, наверное, вернётся очень поздно". Было смешно и досадно. Сорок рублей! Почему не все сто? Незадолго до отъезда, в воскресенье, я наконец увидел его. Старуха (его мать) любовно указала на обшарпанную постель, где из-под страшноватого одеяла выглядывал клок волос талантливого юноши. Его с трудом удалось привести в чувство, и он мне очень обрадовался. У него было много неприятностей, он даже чуть не вылетел из техникума, всё из-за его горячего характера, даже сейчас дело ещё не утихло, только матери ничего нельзя говорить... Неужели я уже скоро уезжаю, как жалко, а то он думал, что мы ещё... Я обязательно должен прийти сегодня часиков в шесть, мы придумаем что-нибудь хорошее. Записку мою он читал, хотел зайти, но - сам понимаешь, столько неприятностей, а тут ещё снова открылся очаг в лёгких, доктора даже говорят, чтобы лечь в клинику. Деньги мои в целости и сохранности, но их надо взять у кассирши, сегодня же вечером я их получу.
Я сидел на табурете у постели, слушал это капризное альтино, смотрел на серую, обросшую рыжей щетиной физиономию, выглядывающую из-под скомканного одеяла, смотрел на старуху, беспомощно пытавшуюся открыть плоскогубцами банку с овощной икрой, на всю убогую и неопрятную комнату, такую чужую для лучей зимнего солнца, заглядывающих снаружи, из чистого и морозного воскресного дня - и я не мог ничего сказать. Я попрощался и ушёл. В шесть его дома не было, а назавтра я даже огорчился, узнав, что он из-за меня с перепугу не приходил домой ночевать. Смешно!.. В общем, я ещё очень плохо знаю людей.
Наступили последние дни. 26-го февраля, больше чем через месяц после первого посещения, я снова ехал на 2-й Минаевский. Сейчас я уже ехал прощаться после двух месяцев, проведенных в Москве. И не ехать не мог. И был также идеально выбрит и одет, как в прошлый раз. И ехал уже кратчайшей дорогой, автобусом. И очень удивился, когда Люда открыла мне дверь, словно не ожидал её здесь видеть.
Мы сидели на диване и говорили о наших делах, настоящих и прошлых. Да, она читала мою записку, но не догадалась, что я здесь на практике, и думала, что на каникулы на неделю-две. Она с интересом слушала о моей работе, о дипломном проекте, рассказывала про свои заботы. Вспомнили лето, я показывал фотоснимки, сделанные на Кавказе. Бабушка, молча сидевшая у печки, поднялась, вынула из буфета вазочку и угостила мандаринами. Я собрался уходить, ей тоже нужно было идти - к матери, оттуда они завтра отправляются в лыжный поход. Мы вышли на улицу, она по-мужски, с поднятым воротником и руками в карманах пальто с поясом, шла рядом и рассказывала про то, как они после Афона всей компанией поехали в Крым, завели знакомство с помощником капитана теплохода, как лезли на Ай-Петри, вместо воды пили мадеру и возвращались на грузовике со льдом, как потом ещё были в Одессе, как, вернувшись в Москву, не имели денег, чтобы доехать до дома.
Сперва мёрзли уши, но потом потеплело. Мы так и не садились в трамвай и прошли пешком от Минаевской до Неглинной.
- Так когда же ты уезжаешь?
- Второго марта.
- Ого, сколько ещё времени!
- Не так уж много.
- Ну, всё-таки... Так ты ещё обязательно заходи, куда-нибудь пойдём.
- С удовольствием. Когда я тебе нужен?
- Знаешь что? Приходи в субботу, к шести часам; если ты там не был, то обязательно нужно пойти есть мороженое на улице Горького, - она улыбнулась, - Ты мне будешь нужен для этого. Хорошо?
- Хорошо.
- Так приходи прямо сюда, на Неглинную. Запиши адрес и время, чтобы не забыть. Ну, давай лапу, всего хорошего. Тебе отсюда лучше всего ехать дальше пятнадцатым троллейбусом.