Параллельно со всем этим происходили ещё и другие события, развивавшиеся по-южному стремительно. Накануне моего любопытного уличного знакомства я на танцплощадке турбазы после обычных долгих колебаний пригласил на вальс худощавую девушку с пышными светлыми волосами. Мы непрерывно сбивались, но я тем не менее пригласил её ещё и ещё раз, и мы немножко познакомились. Она учится в днепропетровском университете. Танцы окончились, и я пожелал ей спокойной ночи.
На следующий вечер был концерт самодеятельности, после которого мы случайно уходили вместе, и решили вместе пойти на телефонный переговорный пункт - звонить домой. На обратном пути я попросил у Инны разрешение взять её под руку.
На следующий день была поездка в Хосту, в тиссо-самшитовый заповедник - внеплановая экскурсия для желающих. Она пришла к катеру в числе первых и заняла мне хорошее место. Мы сидели рядом и смотрели на живописные берега, и говорили немножко о литературе.
Заповедник очаровал нас обоих своим сказочным величаво-первобытным покоем и причудливым видом древних деревьев. Мы то отставали от всех, то нагоняли снова, пытаясь вслушаться в пояснения экскурсовода. Как они надоели мне за это лето! И кроме этого, то же самое можно было прочитать на табличках. Итак, мы постепенно отстали окончательно. Именно здесь мы перешли постепенно на "ты". Было тихо так, словно эти странные деревья, заросшие лохмотьями серого мха, заколдованы нечистой силой. Здесь не следовало просить разрешения брать и прижимать к себе её тонкую обнажённую руку. Все уже, наверное, выходили из заповедника, когда мы подошли к разветвлению аллей и свернули не к выходу, а опять на начало большого кольца. Мы остановились возле развесистого самшита несколько в стороне от дорожки. Она сказала, что хорошо прислониться к такой мягкой упругой ветви. Я подошел к ней сзади, и мы прислонились к ветке вдвоём. Я опустил подбородок в её пушистые волосы, обняв её за плечи и притянув к себе. Была мёртвая тишина. Птиц в этом лесу не было. Так прошло некоторое время. Она только спросила прерывающимся голосом: "Миля, скажи, почему здесь всё так... быстро совершается?" - и я ответил: "Потому что людям больше нечего делать". Оставив без внимания мои слова, она тихо вслух удивилась себе и своему поведению ("на второй день!") и внезапно резко отстранилась, глядя на меня широко открытыми удивлёнными глазами. Я стряхивал мох с головы и с рубахи. Мы молча посидели на скамье и пошли обратно.
Мы возвращались катером из Хосты в Сочи. Она сидела, поджав ноги под широкую юбку, облокотившись локтями на спинку сиденья, которая являлась бортом катера, и смотрела на проходящую панораму города. Она взяла мою руку, лежавшую на борту, притянула к себе, прижалась к ней подбородком и шеей, обхватила своими руками. Мне не было видно её лица, только светлые пышные волосы.
Вечером мы пошли в кино. Ещё позже, когда мы сидели в парке, она меня спросила: "Какую это по счёту девушку ты обнимаешь за это лето?" - " За лето первую, а вообще в жизни вторую. Не похоже?" Она, как будто, поверила и, закинув голову и глядя мне в глаза, сказала: "Поцелуй меня." - "Не умею." И именно это потрясло её больше всего.
К этому вопросу возвратилась она на следующий день, когда мы сидели в безлюдной аллее сочинского дендрария, и когда солнце клонилось к закату. Она не верила в возможность отсутствия такой потребности при таких, казалось, искренних проявлениях нежности и ласки, и была удивлена больше, чем обижена. Потом она надулась и язвительно сказала: "Ну что ж, я понимаю, это мамины инструкции." - "Никакие не инструкции," - сказал я и поцеловал её в губы. Она посмотрела на меня какими-то другими глазами и затем потребовала: "Ещё раз." - "Нет, - сказал я, - нам пора идти." - "А вот и не пойду..." - Я осторожно подобрал платье у неё под коленями и, внезапно быстро подняв её на руки, понёс по аллее. Она с негодованием высвободилась, и мы поспешили на турбазу, чтобы не опоздать на ужин.
В тот же вечер мы допоздна задержались в городском саду, уже потушили всю пышную иллюминацию. Мы сидели в "Аллее классиков", утыканной гипсовыми бюстами вышеуказанных, вернее сидел я, а она лежала, запрокинув голову с прикрытыми глазами, на моих руках, не противясь никаким действиям с моей стороны. "Чорт возьми, кажется кто-то идёт. Хочешь, я перенесу скамью с аллеи за это дерево?" - "Не надо", - тихо ответила она, принимая на время более независимую позу. В этот вечер она сказала: "Как странно, что днём мы совсем как чужие, между тем как вот вечерами..." Это была правда. На турбазе мы обменивались лишь приветствием и короткими взглядами - пример такой сдержанности подал я. Днём я преимущественно валялся в палатке: всё надоело, жара донимала, и я должен был копить силы для гор - и Инна не могла не согласиться с правильностью такого поведения.
Следующий день был моим последним днём в Сочи. Вечером море было неспокойно. Мы с Инной спустились почти к самому берегу - выходить к морю после сумерек запрещалось. Море шумело и грохотало во мраке, и моё лицо было обращено к нему через плечо прижавшейся ко мне Инны. Она ревниво оттолкнула меня, сказав: "Пожалуйста, смотри на своё море!.." - и я поспешил загладить свою вину. Время бежало быстро и незаметно. "Смотри, Инна, трава совсем сухая, давай сядем здесь." - " Ты испачкаешь брюки." - "Чорт с ними, с брюками..."
Шумело море и мерцали звёзды, и над нами склонялись тёмные кусты, надо мною и девушкой с пушистыми волосами, которая была здесь, со мною и во власти моих рук. Она сперва молча пассивно сопротивлялась, но вот - её глова лежит на моей руке, я, облокотившись на локоть, смотрю на неё сверху вниз, прижимая её к груди при попытках судорожного сопротивления моим рукам, - и им после этого опять позволяется всё, а они требуют всё больше, и не только руки, а всё тело...
Мне казалось, что мне теперь разрешено всё - и я замер в неожиданной заторможенности. Нет, моя голова была ясна, как всегда, и на неё не действовали никакие виды опьянения. Всякое опьянение длится не долго, а впереди - целая жизнь, которую можно шутя исковеркать... Досадуя на мою неподвижность, она тихо сказала: "Милечка, я могу так уснуть..." И я сказал фразу, которая была ею, очевидно, превратно понята: "Инна, ведь мы завтра расстаёмся и, может быть, навсегда!" Она придала ей смысл, прямо противоположный действительному и, не будучи уже под влиянием настроения момента, с пылом негодования потребовала от меня обьяснения этих слов. Я пояснил, что я подразумевал под этим, что я не хочу воспользоваться предоставившейся возможностью при нашей такой кратковременной встрече. Но она такое объяснение не приняла и разразилась потоком возмущённых фраз, очерняя меня и мои намерения и утверждая собственную непорочность и твёрдость. Она надеялась, что эти четыре дня останутся навсегда приятным воспоминанием, и вот - всё оказалось таким, таким... Мне было горько и смешно это слушать. Она сидела теперь рядом, отвернувшись, а я лежал, общипывая листики со склонившихся кустов. Её твёрдость! Если бы она теперь могла видеть себя со стороны всего минуту назад... Что имел тогда право думать я, даже если признать её сокрытое намерение держаться крайних пределов допустимого, на что не было похоже. Я уже понимал, что тогда, в последний момент, выступает на сцену веление природы. А ведь я её даже не целовал после того раза в парке... Проявляя образец выдержки, я всё это объяснил как можно мягче продолжавшей отворачиваться Инне. Что ж, значит, кроме того, она вскрыла, наконец, мои чёрные намерения? Перестала уважать, что, оказывается, имело место до этого? Да, я наверное стою этого со своими странными взглядами. И я коротко рассказал о восемнадцатилетней девушке, с которой я чинно гулял по садикам всю весну, и теперь заставил себя навсегда её оставить в покое, чтобы не смущать напрасно её душу и не поставить не неё клеймо в глазах толпы. Знай я раньше о такой твёрдости девичьего духа, я , может быть, не обращался бы с ней так церемонно... За это я достоин, конечно, презрения.
Она тихо слушала меня, я говорил негромко, глядя вверх на листья и держа руку на её руке. Я кончил свою защитную речь, а она всё молчала, потом отдёрнула руку, и оказалось, что она плачет. Это был неожиданный эффект, равно как и последующие слова: "Почему ты сразу не сказал про неё, и что ты её любишь?" И мне не осталось ничего другого, как разуверять её, ссылаясь на приведенные в моём рассказе факты. Это было нечто вроде примирения, и наши руки постарались выразить это как можно полнее. И вот она снова лежит на траве, лишь словами выражая свой протест моим совсем смелым действиям. Всё же она приподнимается и, прижимая платье к бёдрам и к моим рукам, пытаясь распутать наши ноги, спрашивает: "Зачем ты это делаешь?" Я оставляю её в покое, она говорит: "Признайся, ведь ты бы хотел сейчас, чтобы я была такой... как ты, наверное, думал?" И, прижавшись ко мне, шепчет: " Ты думаешь, мне самой не тяжело так?"
Перед тем как мы уходим, снова возникает из-за чего-то размолвка, и мы идём рядом, насупившись. Что ж, это естественная реакция после такого вечера. Не произошло ничего и в то же время столько, что трудно всё правильно понять. Она говорит "иди сюда", и берёт меня под руку. Она решила просить у меня прощения, что дурно подумала и сказала обо мне. Я иронически улыбаюсь и говорю, что нечего прощать, пусть она только верит моим словам - это всё, что я хотел бы. Потом она заявляет, что раньше думала, что всё это останется в памяти в виде лёгкой весёлой интермедии, теперь же - если теперь её спросят подруги, было ли у неё на юге увлечение, она только скажет: да, было, было очень короткое, но сильное увлечение - и больше не скажет ничего и никому. Мы прощаемся навсегда у её корпуса.
Но на следующее утро она приходит к автобусу, идущему в Красную Поляну. Она должна видеть меня ещё раз, чтобы убедиться, что я уезжаю, не унося обиды на неё. Она была возле меня до самого отхода автобуса. Я с трудом устраивался на рюкзаках в проходе между сиденьями, весь автобус уже смеялся моим шуткам, и в это время Инна незаметно ушла. Загудел сигнал, машина тронулась и, раскачиваясь на камнях, выползла за ворота сочинской турбазы, где в камере хранения оставались все мои вещи, и понесла меня навстречу новым приключениям с одним лишь полотенцем, фотоаппаратом, чужой шляпой, подаренной бамбуковой палкой и надёжным запасом всесильных ассигнаций.
На краснополянской турбазе ходили потом анекдоты о моём прибытии. "Вы собираетесь идти в горы? - спросили этого парня в жёлтенькой футболке и лихо заломленной помятой шляпе, - а где же ваш багаж?" - "Сзади," - сказал он, показывая на конец перекинутой через плечо палки, где болтались в авоське три яблочка.
Относительно яблочек всё было неправдой. Там были не яблоки, а полкило сахара, завёрнутого в полотенце.
- Всё остальное должны предоставить вы, - заявил я.
- Узнаю "дикого туриста", - сказал старший инструктор.
Обстоятельства складывались не в мою пользу. Я приехал 25-го днём, а утром 26-го выходила большая группа под руководством девушки- инструктора Жени Мананниковой, которая категорически отказывалась принять ещё хотя бы одного человека - и так в балаганах спать будет негде, и всё уже готово и укомплектовано на двадцать два человека. Это подтверждали абсолютно все, ничего нельзя было сделать. Предстояло торчать в Поляне до 28-го. Я скрепя сердце согласился на это. Нужно было идти к директору турбазы подписать заявление на довольствие. Попутчицей к директорскому дому оказалась сама Женя Мананникова. Директор заявление подписал. Возвращались мы тоже вместе, и Женя говорила: "Конечно, не в обычаях туристов оставлять кого-нибудь, но вы же понимаете, это "маршрутники", они могут быть недовольны". Я с видом опытного туриста сокрушённо и понимающе кивнул головой. Когда мы вернулись на турбазу, Женя сказала, что она всё берёт на себя, и велела мне оформлять получение довольствия для выхода завтра утром. Рюкзаки она получит на всех. Спортивный костюм она выберет мне сама.
Назавтра утром мы стояли длинной шеренгой со сложенными у ног рюкзаками и слушали, как Женя рапортует, что группа готова к переходу. На мне был элегантный коричневый костюм, выбранный Женей.
Под звуки марша, исполняемого радиолой, мы тронулись в путь.
Первый день шли лесами, поднялись ненамного (Поляна лежит на высоте 500м), обедали у горного источника и ночевали в балаганах лесничества горного заповедника. Идти было легко. На второй день поднялись в зону субальпийских лугов - гигантские травы в человеческий рост; ядовитый борщевник, к которому нельзя прикасаться руками. Потом - ещё выше. Открылись чудесные виды на окружающие горы, на заросшие лесом склоны. На обед остановились на перевале Аипка II, высота 2100 метров. Отсюда виден Главный Кавказский хребет, занимающий пол-горизонта. Я полез ещё выше над перевалом. Гудел ветер, под ногами была только короткая жёсткая трава. Я хотел заснять круговую панораму, но пожалел плёнку.
Потом был большой спуск, который при моём тяжёлом рюкзаке был почти труднее подъёма. К концу дня я сильно устал. Ночевали на Третьей Энгельмановой поляне. За третий день пришли к Азмычу (1600м), где остановились на две ночёвки. На четвёртый день ходили без рюкзаков к озеру Кардывач (1900м, температура воды круглый год 4 - 6 градусов, сразу от берега глубина до 15 м, в центре - десятки метров). Плавал в озере в числе немногих храбрецов. Поднимался над озером к снежнику. Мы притащили большую глыбу снега к озеру в моей знаменитой авоське. В группе меня за глаза называли "дикий Эма", и я немного гордился этим прозвищем, не подавая виду, что знаю о нём, а они считали, очевидно, его для меня немного обидным и старались дать мне понять, что совсем, мол, не считают меня диким, а считают настоящим членом нашей группы. Вообще - прошли очень дружно, организованно и хорошо.
На пятый день покрыли последнюю часть пути - от Азмыча до Аватхары, перейдя через перевал Ахукдар из России в Абхазию. Я снова был в Абхазии. На перевале была остановка. Я загорал, лёжа головой в Краснодарском крае, а ногами в Грузии; потом перевёл часы на час вперёд и пошёл дальше.
В Аватхаре, где я уже раз был, нас ждал туристский автобус. Часа в три мы были на Рице, с шести до семи - в Гагре, в половине десятого вечера - на хостинской турбазе, где был отдан Женей рапорт, что "группа в составе двадцати двух человек и одного самодеятельного туриста" прибыла благополучно, и нам всем был вынесен поднос со стаканами тёплого молока.
Через десять минут я сдал Жене всё прокатное имущество и подарил впридачу свою чудесную бамбуковую палку, восхищение которой она как-то выразила. Оставил ей свой адрес, сказав, чтобы по нему направлялись все пожелания относительно фотокарточек для членов нашей группы, попрощался с теми, кто оказался поблизости и, перекинув через плечо совсем уже почти пустую авоську, снова налегке отправился на шоссе ловить попутную машину до Сочи, где у меня теперь не было никого и ничего, кроме чемодана. 1-го сентября я сел в поезд и через двое суток вышел на киевском вокзале.
31 января, Москва.
Фактически сейчас уже не 31-е января, а 1 февраля, так как перевалило за час ночи. Я пришёл к себе только недавно с Центрального телеграфа и, пользуясь тем, что завтра воскресенье, что хозяйка дежурит и что по радио передают хороший скрипичный концерт, решил попробовать продолжить свою летопись, начав новое сказание - повесть о пятом курсе.
Я остановился на том времени, когда я приехал из Сочи домой. О, это было так давно, что трудно теперь восстановить минувшие события, так как это даже не события, а просто мелочи, из которых складываются будни.
Началась обычная учёба, с той лишь разницей, что это были последние десять недель, которые нам предстояло провести в стенах института. Читались какие-то пустые лекции, в которых по разным предметам говорилось одно и то же, и вдобавок то, что мы уже отчасти (и, по-моему, вполне достаточно) знали. Выполнялись какие-то фиктивные лабораторные работы, и из-под палки медлительно делались отчаянно затянутые проекты. Нависла атмосфера конца.
А помимо института жизнь состояла из встреч, как из пёстрых лоскутов.
Первая встреча в первый же день - с Фимкой, маленькой Геней и её подругой, выходящими из здания курсов. Пожав друг другу руки, мы с Фимкой поняли друг друга и наши будущие отношения.
Расписания седьмой и восьмой английских групп совпадали полностью. Так что я имел возможность видеться с Зоей каждый раз в коридоре нашего этажа. Она меня останавливала и держала до прихода преподавателей. Всё так же лукаво и испытующе смотрели в меня её глаза, всё так же разговорчива и беспорядочно-неожиданна в беседе была она. А я просто не мог не принимать пассивно этот тон, беспомощно теряя свои намерения придать значительность заранее обдуманным фразам, создать чем-нибудь, хотя бы паузами или мрачными недоговоренностями то напряжение, которое могло бы сдвинуть с непонятной и неустойчивой точки эти отношения, которые, как я предполагал раньше, никак не могли удержаться и теперь как ни в чём не бывало. Если же присутствовал Фимка, я немел и старался либо только раскланяться, либо уйти как можно скорее. Правда, через несколько дней расписание изменилось таким образом, что мы совсем перестали встречаться, и вопрос снялся с повестки дня сам собой. О визите к Фимке не могло быть и речи. Он тоже, конечно, не заявлялся. Самшитовый стетоскоп, привезенный из Сочи, долго стоял на пианино вместе с другими безделушками (папа по своей специальности использует стетоскопы другого типа), а затем проследовал на вечное жительство в нижний ящик шкафа.
...Аллу я встретил в коридоре института лишь на третий день, в сутолоке и спешке перерыва между парами. Замазать эти несколько торопливых минут помогли уже отпечатанные летние фотографии и гурьба из моей группы, подвалившая разглядывать их тоже. Между беглыми взглядами на фотографии, вырываемые у неё из рук более заинтересованными лицами, и невнимательным выслушиванием торопливых пояснений Алла испытующе и немного настороженно, с неуверенной улыбкой, смотрела на меня и спрашивала, когда я приехал и когда пошёл в институт. Этот вопрос, очевидно, занимал её больше фотографий, и она при помощи расчётов старалась выяснить, почему мы увиделись только сейчас.
Спеша со звонком к аудитории, я чувствовал серьёзную усталость после этих нескольких напряжённых минут.
Этот же тревожный взгляд упирался в меня поверх пустячных разговоров, которые мы вели в редкие минуты встреч между парами. Я всегда страшно торопился, и иногда приходилось ограничиться лишь приветливой улыбкой. Да и расписания, как нарочно, были составлены не в пользу наших частых встреч в институте. Темой же мимолётных бесед была преимущественно моя ужасная занятость - видите ли, курсы, музыка, проект... Один раз Алла отозвала меня в сторону от подруг и спросила, есть ли у меня в этот вечер курсы и когда кончаются лекции в институте. Курсов не было, не было и четвёртой пары. Она просила, в таком случае, подождать её в читальне после третьей пары. Я был на месте точно во время, но она уже ожидала меня, так как их отпустили с лекции после первого часа. Когда мы вышли из института, уже темнело; небо было в тучах, да и просто наступала осень, о чём свидетельствовали также пожелтевшие деревья в институтском парке.
Мы шли домой по Брест-Литовскому шоссе, шли рядом и говорили о проведенном лете, о театрах и ещё не помню о чём. Накрапывал слабый дождик, ставивший под угрозу её серый костюм, но Алла всё оттягивала подальше остановку, на которой предполагалось садиться в троллейбус, и говорила, что сейчас, наверное, дождь перестанет и что хорошо идти пешком. Однако дождь не переставал, а усиливался. После Воздухофлотской было уже не до прогулки. Мы перешли на аллею бульвара, я взял Аллу под руку, и мы поспешили к остановке. На этом участке самое большое расстояние между остановками, и дождь хлестал во-всю. Когда мы сели в троллейбус, я начал выжимать платком воду из волос, а Алла пыталась поднять со лба намокшие завитки, но дождь, как будто, не испортил нашего бодрого настроения. Я сошёл у оперы, а Алла поехала дальше - к пассажу...
Также случайные теперь встречи с Милой - преимущественно по дороге в институт или в концертах. Уже пять лет мы говорим друг другу "вы", что многих смешит или удивляет, а мы решили возвести это в традицию. Теперь она почему-то не приходит смотреть телевизор, как бывало до каникул, с того времени, как я привёл её смотреть передачу прямо после катка. Телевизор тогда работал ещё плохо, я нервничал, а она, вместе с папой и мамой, выражала подозрительные восторги и ободряла меня всяческими иными высказываниями.
К Толе я не заходил. Это было излишне, так как при его липучести наши отношения и так поддерживались в достаточной степени его визитами - почти всегда курьёзно-делового характера и зачастую для меня беспокойными (например, сделать спешно какую-то фотографию, найти для него, где можно заказать репродукции, одолжить пачку прошлогодних "Крокодилов" и т. д.). Кроме того, для меня были досадны его причастность к отношениям с Аллой и то, что он эту причастность, не знаю, намеренно ли, но иногда давал почувствовать.
Алла увлеклась туризмом. В это её вовлёк Витенька Маневич, рьяно подключившийся к работе институтской секции входящего в моду туризма после своего кавказско-крымского перехода. Организовывались воскресные загородные походы с ночёвками. Он завлекал меня, но на меня лично наступившая золотая осень действовала в прямом смысле расхолаживающе. И то, что туризмом занялась Алла, тоже было веским фактором. От первого похода у неё, по её рассказам, осталось чудесное впечатление, несмотря на некоторые организационные неполадки. Особенно романтичными показались ужин у костра и ночь в палатках.
Мама уехала в дом отдыха. Когда папа дежурил, я оставался совсем один. Именно в один из таких дней, воскресенье, затевался очередной, второй по счёту, загородный турпоход. Не знаю, зачем я позволил Витеньке сагитировать себя. Ведь я понимал, что для меня эта обычная прогулка будет иметь сложную подкладку.
Фастовским пригородным поездом в половине девятого утра выехали три группы. Я испытывал сладостное чувство, ощущая лямки походного рюкзака. Под руководством Вити Маневича выступала группа в десять человек, и в их число входила Алла с неизменной подругой Томочкой. День начинался хмуро и грозил дождём. Я опустил голову на руки и пытался дремать под стук колёс и залихватские туристские песни, распеваемые собравшимися в проходе вагона членами наших отрядов и надоевшие мне ещё на Кавказе. Алла пела вместе со всеми. Ей было весело.
В Боярке сошёл один отряд, затем мы распрощались с другим отрядом; наконец вылезли на какой-то убогой станции и мы.
Мы шли цепочкой через поля, по опушкам сосновых молоднячков, проходили через большие и маленькие сёла, добрым людям на удивление, ориентируясь при помощи компаса, доисторической карты, дорожных указателей и встречных баб. Обнаружилось, что из пищепродуктов, кроме огромного количества хлеба и сахара, имеются только ячневые концентраты. Потом мы столкнулись с группой и дальше шли вместе к назначенному пункту встречи с третьей, где предполагался обед. Светило холодное осеннее солнце и дул ветер. Мы зашли в сосновый лес и разрушили цепочку, собирая никому не нужные грибы, шишки, веточки и прочую ерунду. Мы с Аллой шли рядышком и говорили о том, как здесь хорошо. До этого леса мы почти не переговаривались - только в общих разговорах. Но после привалов она помогала мне надевать мой набитый до предела рюкзак с притороченной сверху палаткой. Потом снова шли полем и снова лесом, и все они были похожи на уже пройденные. Разнообразие было в том, что одна туристка вывихнула ногу и всех задерживала. На дороге остановили машину, и её увезли с сопровождением на буряках до железнодорожной станции.
Потом мы еле нашли третью группу, потом варили и ели кашу. Пошёл дождик, все кинулись ставить палатки. С помощью Аллы я поставил одну из первых, и наша компания устроилась в ней вместе с кашей довольно уютно. Но дождь тут же прошёл, и выглянуло вчернее солнце.
После обеда группы снова зачем-то разошлись, идя к Боярке разными дорогами. Наш отряд двигался в бешенном темпе, так как уже стемнело, а до Боярки было далеко. Мы долезли туда совсем ночью и имели силы лишь вскипятить чай и ужинать хлебом с колбасой, которую захватила другая группа. Алла снова помогала мне ставить палатки, причём в одну из них ею и Томочкой были снесены наши рюкзаки. Таким образом, она была забронирована для нас и двух командиров - всего на пять человек. Третья группа так и не пришла, и лишние палатки мы сняли.
Мы улеглись в двенадцать, а с двух до трёх мне с Аллой предстояло дежурить у костра - расписание составлял Витенька. Я лежал в палатке крайним, к чему привык ещё на кавказских ночёвках. Пять человек составляли для палатки предельное количество, и белый вязанный шарф, которым Алла закутала голову, касался моего лица. Укрывались тремя одеялами, остальные были использованы вместо простынь. Я, кажется, спал почти до двух, но это прошло как-то совсем незаметно. Я попытался взглянуть на часы. Алла не спала. Я спросил - может быть, ей холодно? Нет, просто не спится. Уже скоро пора на дежурство. Снаружи непрерывно слышен шопот "часовых", иногда даже тихая декламация. В другой палатке тоже пятеро, но дежурят почему-то по-трое... Но вот меня дёргают снаружи за ногу. Мы вылазим, захватив с собой одеяло. Я начинаю мучиться с почти затухшим костром, а Алла сразу уютно устраивается на расстеленной палатке, закутавшись в одеяло. Наконец костёр приведен в порядок, я сажусь возле Аллы на край палатки, ломая и подбрасывая веточки. Тихая ночь, лес, костёр - всё создаёт настроение таинственности и романтичности. В чёрных живых глазах Аллы совсем нет сна, они ярко блестят из-под шарфа.
Теперь горят толстые головешки, горят тихо и ровно, можно даже не подкладывать ничего. Я опускаюсь на локоть, спиной слегка прислоняясь к ней. Она предлагает мне часть одеяла, но мне не холодно. Это, оказывается, замечательно - сидеть ночью у костра. И совсем неожиданно кончается час нашего дежурства. Мы перебираемся в палатку. Теперь уходит командир второй группы с Томочкой. Слышно их непрерывное шушуканье и придушенный смех Томочки - она страшно смешлива. Витенька Маневич беспокойно ёрзает во сне, и Алла то и дело почему-то делает какие-то резкие движения. Я различаю Витенькину руку, случайно улёгшуюся поверх одеяла, под которым лежит Алла. На это она не реагирует. Я не могу долго видеть эту руку и тихонько но сильно сжимаю его кисть двумя пальцами. Бедный потревоженный в своём сне Витенька мычит и судорожно убирается в пределы своего места.
Мне уже теперь не спится. Кончается дежурство Лёни и Томочки, и в палатке снова становится тесно. Я прижимаюсь щекой к белому шарфу, пушистые волосы щекочут мои губы, я чувствую встречное движение с её стороны. В палатке непрерывный шопот и тихий смех, настроение отнюдь не для сна. Я, однако, призываю к тишине. Моя рука, поправляющая одеяло, так и не возвращается на место. Алла теперь молчит, она, как будто, заснула. Наступает тишина. Бегут минуты. Я прижимаю её к себе. Осторожно глажу нежные щёки, едва касаюсь пальцами опущенных век, мочек ушей, густых волос. Рука замирает на время и снова осторожно, но сильно обхватывает её. С едва уловимым вздохом или стоном, с закрытыми глазами, как в гипнозе, она поворачиавается ко мне. Она покорно подчиняется моим рукам, скользящим по всему её крепкому юному телу, забирающимся под толстую куртку к её небольшой груди. Обхватив пальцами её шею, прижимаю её лицо к своему, ощущаю её неровное горячее дыхание. Она не открывает глаз...
...Полог палатки отдёргивается, дежурный кричит, что уже шесть часов. Алла поднимает голову и совсем не сонным голосом заявляет, что она сейчас никуда не пойдёт. Я зажигаю спичку и смотрю на часы. Действительно, шесть, кто бы подумал... Что ж, надо стряхнуть эту странную паутину. Я вылезаю и разворачиваю кипучую деятельность: обрушиваю мокрую от росы палатку на не желающих подняться, подгоняю в сборах и в числе первых быстрым шагом иду к станции. Иду, не поднимая глаз. Это хорошо, что такая спешка, это просто спасает. На станции оказываемся перед самым приходом электрички. Витенька отдаёт мне свой рюкзак и уходит ставить печать на маршрут. Алла возмущается - мало мне одного рюкзака? Что ж, её психология понятна. Непонятна моя...
В вагоне полно народу - едут рабочие. Я стою в стороне и смотрю в окно. Алла вместе со всеми поёт туристские песни. Ей весело.
На киевском вокзале я торопливо прощаюсь со всеми и бегу на уже отходящий второй номер трамвая. Дома заваливаюсь спать. Было около восьми часов утра.