Стальная хватка угрозы в его голосе не ослабла — она лишь проросла алыми прожилками интереса, будто по рукояти клинка потекла вино - красная роса. Рейчел почувствовала, как плотный клубок тревоги распирает ей горло изнутри: он рос, раздуваясь, и каждый новый удар сердца толкал его выше, к самому корню языка, где слова превращаются в звуки, похожие на первый гром грозы.
Её взгляд метнулся к танцполу — тела всё ещё выписывали в воздухе плавные линии радости, но под этой яркой плотью ритма уже проступал холодок заката: вот губы, что ещё шевелятся, вот ладони, что ещё тянутся, но свет в зрачках угас, как свеча, задутая ветром из открытого окна. Кожа её рук мерцала в полумраке — тончайший фарфор, узор которого выводил неон, а глубокие зрачки отражали пустынную тишь: ту самую, что ждала её в конце этой ночи, где ступени ведут только вниз, но делают это с изяществом старинной балетной па.
Пальцы, дрожащие, будто молодые побеги на ветру, выудили из клатча флешку — крошечный ларчик из матового металла, в котором покоилась открытка с обещанием спасения, но без подписи отправителя.
— А теперь, — голос Зейна пророс в её сознание, как ржавый гвоздь, который вбивают медленно, безбожно, с наслаждением каждого... объясни, Рейчел, почему мне не стоит считать этот плевок в лицо букетом цветов?
— Всё… всё здесь, — слова выскакивали рваными пачками, как последние патроны из разряженного ствола, — бери. И мы квиты.
Он взял флешку не жестко, а почти аккуратно — как хирург берёт пулю, извлекая свидетельство преступления. Уголок его рта дернулся в усмешке, но она была не злорадная, а грустная: будто он увидел в этом крошечном коконе не спасение, а новый повод для боли.
— Ты думаешь, это что-то решает? — спросил он, и флешка исчезла между его пальцами, будто растворилась в воздухе, оставив лишь холодный след на коже. — Мило. Но долги не оплачиваются безделушками, — он щёлкнул пальцами, и звук выстрелил в тишину, как хлыст, — и твой босс это прекрасно знает.
Внезапно он рванулся вперёд — не прыжок, а тигриное скольжение, которое заполняет собой всё пространство до следующего вдоха. Дорогой одеколон — терпкий, с нотами можжевельника и табачного дыма — смешался с запахом свежей крови (ее? его? чья?), и опасность стала осязаемой: лезвие, прижатое к горлу, которое нельзя увидеть, но которое чувствуешь каждым волоском.
— Передай своему боссу, — его горячее дыхание обожгло ухо, будто там уже тлел клеймящее железо, — что он недоплатил. А я, — голос упал до смертельного шёпота, от которого по спине пробежали ледяные мурашки, — терпеть не могу, когда меня считают идиотом.
Он отступил на шаг, оставив между ними лишь зазубренный воздух, и в этой щели уже росла новая ночь — ночь без гарантий, где каждый следующий час мог стать последним патроном в барабане.
Молчание опустилось — не просто тишина, а свинцовый занавес, в каждой складке которого звенела капля угрозы.
Рейчел слышала, как пульс бьётся в висках: тук — тук — тук, заключённый, что выбивает кулаками железную дверь.
Зейн излучал опасность, как раскалённая плита излучает тепло, — и она только что обожглась, прислонив ладонь к настоящей силе его ярости.
Её светлые волосы, обычно струящиеся золотым водопадом, теперь обвивали лицо нимбом приговорённой: свет погас, осталась лишь медная кайма заката.
Флешка исчезла в бездне его кармана — мгновение, и крошечный ларчик стал нулём, поглощённым чёрной дырой.
А его ладонь — огромная, испещрённая шрамами, будто кожа была переписана клинком множества ночей, — впилась в её запястье, пригвоздив к столу; дерево застонало под напором, как флейтой пронёсся низкий стон древесины.
— Ты останешься. Пока я не скажу иначе, — выпалил он не громко, но каждый слог ударил в доску, будто гвоздь забивали медленно, с наслаждением.
Губы Рейчел дрогнули в намёке на усмешку: тонкая, почти прозрачная, как край битого стекла.
Один криминальный король водит её по доске, как шахматного коня; другой держит руку на механизме часов, готов свести стрелки к нулю.
Страх? Нет. Холодное прозрение: эти мужчины — заряженные пистолеты с расшатанными курками, и дуло уже нацелено.
— Позвони ему сам и передай это, — выплюнула она сквозь стиснутые зубы, не отводя горящего взгляда: два ледяных осколка, что вонзились прямо в броню его власти. — Пока он не отозвал меня. Иди к чёрту.
Воздух взорвался — не огнём, а хлопком крыльев: тысячи невидимых ворон взлетели под свод ребра.
Её слова — спичка, что падает в пороховой погреб: свист, вспышка, и за спиной вскрылась дверь, за которой годами рычал зверь.
В его глазах проснулось то, что он кормил ночами и прятал за дневным светом: зверь, что рвал глотки за кулисами этой криминальной оперы, теперь вышел на авансцену.
Хватка.
Пальцы впились в её запястье снова — до хруста, до побелевшей кожи, до синей струйки вены, что забилась в такт барабану, который бьёт где-то под землёй. Не боль — метка, как клеймо на виски: «принадлежит».
— Ты ошибаешься, — его голос пропитался ядом, низкий, как гул приближающейся бури, что идёт по крышам, выбивая стёкла. — Здесь я решаю, кто и куда идёт. Даже в ад.