Зейн наклонился ближе — тень его челюсти легла на её щёку, будто тёмный месяц закрывает солнце.
В полумраке сверкнули зубы: не улыбка, а оскал, где белизна эмали режет воздух острее бритвы.
— Особенно такие наглые куклы, — прошипел он, и голос прокрутился в низком регистре, будто тяжёлая кость по пиле: скрип, искра, запах дыма. — Безрассудная блондинка с языком острее лезвия. Скажи, детка, ты всегда играешь с огнём, зная, что тебя могут раздавить одним взглядом?
Его большой палец нежно провёл по её запястью — не ласка, а чтение: тук-тук-тук, мелким шрифтом, по венам, по капиллярам, по синей реке, что бежит под тончайшей кожей. Музыка ушла, толпа исчезла, свет погас. Остались только он и она — в застывшем моменте перед бурей, где секунды распадаются на атомы.
— Можешь бежать, — он разжал пальцы резко, как рубит дуэлянт шпагой, — к своему боссу, к чёрту, куда угодно. Но запомни: через пять минут ты вернёшься. Ты не уйдёшь, пока я не скажу «конец спектакля».
Она рванулась прочь — рука выскользнула, будто его прикосновение оставило ожог белым фосфором. Шаги: тах-тах-тах, по плитке, по инею, по лезвиям, что прячутся в тенях. Но спиной она чувствовала его взгляд — свинцовый груз, пришпиленный между лопаток. Когда такой мужчина чего-то хочет, он берёт это без чека и без сдачи. А когда этот мужчина — хозяин города, сопротивление становится роскошью, за которую платят дыхание.
Басы клуба утихали: ба-ау-ум, ба-ау-ум, — будто огромное сердце здания замедляло ход, выжидая финала. Сквозь гул толпы она пробивалась, как корабль, идущий на таран тумана. Его взгляд не отпускал: прожигающий, проникающий сквозь ткань, сквозь кожу, сквозь клеточные мембраны — прямо в ядро, где рождаются страх и азарт. Зейн не двигался, не звал, не кричал. Он лишь наблюдал, как акула, уже вычислившая траекторию удара и выпившая вкус будущей крови.
И тогда ударило — не в грудь, а в висок: её красота. Давно — слишком давно — он не видел ничего подобного. Золотые волосы, рассыпанные, как солнечные блики на воде, что бежит сквозь пальцы. Голубые глаза — два холодных рассвета, где дерзость и вызов играют в прятки с первым лучом. Каждое её движение было пощёчиной его миру, где всё давно пропиталось ядом и пылью. Она — глоток чистого воздуха, вдруг поданный в комнату, где годами не открывали окна.
— Змей, — бросил он, не отводя взгляда от её удаляющейся спины, — выясни, чьи приказы она носит в этом клатче. И донеси до них, что в этом городе даже пыль не шевелится без моего разрешения.
Голос был низкий, как подземный толчок: сначала тишина, потом гул, потом трещина, по которой побегут трещины — и весь мир дрогнет, лишь бы услышать, кто же всё-таки заплатит за этот спектакль.
Пальцы Зейна задержались над полированным деревом — один миг, и время вытянулось, будто тонкая серебряная нить. Потом коснулись стола: тук-тук-тук, ровный шёпот, что отсчитывает не минуты, а сердцебиение ночной интриги.
Флешка лежала в кармане — холодный, тяжёлый кусочек металла, — но мысли его уже катились дальше: туда, где пульсирует живое, тёплое, сбившееся с ритма.
«Эта девчонка только что перешла дорогу самой опасности. Интересно, скольким часам суждено пройти, прежде чем она остановит свой бег и обернётся?»
В углу зала мелькнула тень — Змей растворился в гуле толпы, словно капля дыма в бокале золотого напитка: сначала бесцветен, потом — тёплое зарево в груди.
Зейн поднял бокал, наблюдая, как последние капли янтаря скользят по стенкам и сливаются в одну рубиновую звезду на дне хрусталя.
Тело откликнулось тут же: мышцы обрели тонкую сталь, дыхание ушло глубже, мернее, словно нырнуло в подвал, где бережно хранится аромат свежих воспоминаний.
Кровь ударила в виски — бум-бум-бум —, и каждый удар отдавался лёгким гулом в груди, будто кто-то тихо бил в большой барабан.
Давно он не ощущал такого пронзительного, почти живого влечения — охота, что начинается не с рывка, а с остановки взгляда.
Он смотрел, запоминая: гордый изгиб спины — гибкая струна арфы, натянутая до лёгкого трепета; кошачья пластика шага — ноты, звучащие в мажорной тональности волнения; нервное сжатие пальцев — аккорд, что готов выстрелить, но всё ещё держит паузу.
Её непокорность не сердила; она подогревала, будто в спокойный костёр подложили сухой можжевельник: вспышка — и тепло расходится кругами.
Зейн выпрямился на стуле, слегка подался вперёд, словно тень, что тянется к свету, зная, что свет может обжечь, но не в силах оторваться.
Взгляд скользил: линия плеча — линия талии — линия голени — и снова вверх, к вихрю золотых прядей, что легли на лопатки волной, отражающей мягкий неон.
В груди разливалось тёплое, забытое чувство — будто зимним вечером вспомнили запах свежескошенного лета и впервые подумали: а вдруг ещё не всё ушло безвозвратно?
Руки сжались в кулаки, когда она отвернулась: вены стали выпуклыми от напряжения и желания — такого острого, что кровь звенела в висках, будто высокий колокол созывал на балкон надежду.
Каждый её шаг к выходу был вызовом: бум — бум — бум, как раскаты далёкого барабана, где бьют о день, что ещё не наступил, но уже слышен его гул.
Каждое движение — обещание, которое он обязательно заставит выполнить, подписанное её тенью на стене, будто акварельный мазок, который нельзя стереть.
Зейн не моргнул, следя, как силуэт тает в толпе, словно свеча, опущенная в тёплую воду, сохраняя ореол света на поверхности.
Тело помнило запах: дымный, с лёгкой горчинкой дерзости, будто кто-то поджёг старую письменную бумагу, на которой были написаны чужие правила, и они превратились в пепел, уносящийся вверх.
Это не было прощанием.
Он уже видел их следующую встречу: как она запрокинет голову, когда его пальцы сплетутся в этих золотых волнах, и мировая арфа вздрогнёт от нового, ещё не названного аккорда.
«Как громко она застонет, когда поймёт, что играет по его нотам?»
Последний отблеск локона — и исчез.
Теперь у него появилась новая цель: строптивая мелодия, которую так приятно писать медленно, чтобы слышать, как по струнам тянутся полутоны страсти.
Пальцы разжались не спеша, будто отпускают воображаемое горло, где ещё витал призрак её дыхания.
Где-то в городе Змей уже выбирал улицы, где шаги звучат громче и отдаются эхом.
А пока — он приказал принести самый дорогой виски, тот, что выдерживали в бочках из ореха, где хранили дым старых побед и аромат ночей, что ещё только предстоят.
Предстояло ожидание.
Но он умел ждать — как умеют ждать только те, кто знает: в финале всегда звучит его собственный аккорд, и он будет в мажоре.