Студия встретила её ледяным молчанием. После Сухуми здесь поселился призрак. Не хаотичное творческое безумие, а тяжёлый, затхлый дух разложения. Окна затянуты пылью, краски на палитре засохли в комки, похожие на запекшуюся кровь. Портрет Ольги – тот самый, где она была «дикой и несломленной» – стоял лицом к стене. Андрей спал на полу, завернувшись в грязную холстину, рядом – пустая бутыль из-под растворителя.
– Вставай, – голос Ольги прозвучал чужим, металлическим.
Он застонал, открыл мутные глаза. Увидел её – и злость пронзила взгляд, как шило.
– Чего приперлась? Не до тебя.
– Нам нужно поговорить, Андрей.
– О чём? – Он сел, почесывая грязную щетину. – О твоих истериках? О том, что ты испортила райский отдых?
Она не стала напоминать о розовом бикини, о бутылках, о слове «взрослая». Топливо для нового взрыва. Вместо этого подошла к окну, резко дернула штору. Свет ворвался, ослепительный, беспощадный, высвечивая каждую трещину, каждое пятно, всю нищету их ада.
– Уходи, – буркнул он, заслоняясь рукой. – Свет режет.
– Я ухожу, – сказала Ольга. Тихо. Чётко.
Он замер. Потом фыркнул:
– Куда? В свою нору? К своим чертежам? Ты же без меня – ноль!
Раньше эти слова ранили. Сейчас они отскакивали от невидимой брони. Она смотрела на него – не с ненавистью, а с ледяным пониманием. Он был болен. Болен своим демоном, своей ненавистью к миру и к себе. И она не врач. Не спаситель.
– Ты прав, – согласилась она неожиданно. – Я была нулём. Когда пришла сюда. Но здесь я научилась быть не только нулём. Научилась видеть. Чувствовать. Даже падать. Но научилась и вставать.
Он поднялся, шатаясь. Пахло перегаром и отчаянием.
– Леля... – голос внезапно сдал, стал сиплым. Он сделал шаг к ней, рука потянулась коснуться её волос. Старый жест. – Солнышко... Я... Я сволочь. Знаю. Не уходи. Я завяжу. Клянусь! Напишу тебя заново... Самую лучшую...
Искра надежды? Нет. Пепел. Она увидела в его глазах не раскаяние, а страх. Страх остаться одному в этом пыльном аду с призраками своих неудач. Страх потерять последнего зрителя.
– Ты не завяжешь, Андрей, – сказала она без упрёка. Констатация. – Ты не можешь. И я не могу больше смотреть, как ты убиваешь себя. И... меня заодно.
Он взорвался. Как предсказуемо.
– Убиваю?! Я тебя оживил! Ты была трупом! Я вдохнул в тебя жизнь! А ты... благодарности ноль! Тварь!
Бутылка из-под скипидара пролетела в сантиметре от её головы, разбилась о стену. Едкая жидкость брызнула на холсты. Он заорал что-то нечленораздельное, рванулся к ней, споткнулся, упал на колени.
Ольга не дрогнула. Не отступила. Стояла над ним, глядя в его искажённое яростью и болью лицо.
– Прощай, Андрей, – прошептала она. И это было сильнее его крика.
Она повернулась и пошла к двери. Не к своему углу с тюбиками краски и смятыми эскизами. К старому чемодану у входа – тому самому, с которым приехала из Крыма в Москву. Открыла его. Пустой. Как её жизнь до Андрея. Теперь она наполнится заново.
Она сложила туда немногое своё: потрёпанный томик Ахматовой, тёплый свитер, заветную шкатулку с крымскими камешками. Одежду – только то, что не пахло им и мастерской. Остальное – платья, измазанные краской, его рубахи, в которые она любила заворачиваться – оставалось здесь. Прах.
Он сидел на полу, прислонившись к стене, и смотрел на неё мутным взглядом. Без крика. Без угроз. Поражённый.
Ольга застегнула чемодан. Подняла его. Тяжело. Но тяжесть была приятной – вес решения, вес свободы.
И тут её взгляд упал на холст, прислонённый лицом к стене. Её портрет. Подарок. «Дикая. Несломленная». Иллюзия, написанная вином и безумием.
Она подошла к нему. Поставила чемодан. Взяла холст. Он был тяжёлым, неудобным. Вынесла во двор. Кривой, заросший бурьяном двор, где ржавел скелет «Жигулей». Там стоял переполненный мусорный бак – вонючий, облепленный мухами.
Ольга взглянула на портрет в последний раз. На алые маки, рвущие черноту. На свои глаза, написанные с такой страстью, которой уже не было.
Она перевернула холст. Не глядя. И с силой швырнула его в зев бака. Холст глухо стукнулся о груду объедков, старой обуви, битого кирпича. Приземлился лицевой стороной вниз. В грязь. В тлен.
Ритуал завершен. Не сожжение – слишком пафосно. Просто выброс. Как ненужную ветошь. Как иллюзию.
Она подняла чемодан. Не оглянулась на мастерскую, на окно, где, возможно, стоял он. Пошла к калитке. Ноги несли её легко, будто скинула невидимый груз.
Пустота? Да. Огромная, как бретонское небо. Но это была пустота после бури. Чистая. Готовая к новому.
Стыд за потраченные годы? Тень скользнула по сердцу. Годы были не потрачены. Они были прожиты. Яростно. До дна. До ожогов. Она платила страшную цену за уроки: свободы чувств, видения красоты в хаосе, бесстрашия. Но уроки были усвоены.
Горечь? Как полынь на языке. Горечь прощания не только с ним, но и с той безумной, пламенной частью себя, что горела здесь.
Но главное – облегчение. Глубокое, как океан. Она вырвалась из ловушки. Не сломленной жертвой, а победительницей. Воином, выигравшим свою самую долгую битву. Битву за себя.
Усталость навалилась внезапно, сладкая и тяжёлая. Усталость после долгого марша. Но это была усталость не поражения, а завершённого пути. Она вышла за калитку. Вдохнула московский воздух – не скипидарный, а просто холодный, осенний. Впереди была пустота. Но пустота её. Чистый холст.
Ольга поправила ручку чемодана и пошла. Не оглядываясь. Унося в себе огонь, который он разжёг, но больше не имеющий права её сжечь. Урок был усвоен: слепая страсть не спасает. Она разрушает. А её спасение – в умении уйти. Во-время. С достоинством. С чемоданом в руке и шрамом свободы на душе.